Глава двадцать третья
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ДЕЛО
...Когда принесли обед, Сережка Остапенко вытаращил глаза, а Соломон Красавчик покачал головой и вздохнул.
Нечто невиданное.
Красавчик, коренной одессит, еще мог вообразить такую хавку, благо насмотрелся в детстве на богатую жизнь, исколесив Одессу вдоль и поперек; Сережке-деревенщине видеть подобное было в диковину.
Первое-второе-третье – это еще ладно; Остапенко не понимал, из чего все это приготовлено. Он сожрал принесенное мгновенно, так и не распробовав. Красавчик попытался есть медленнее, но его хватило минуты на полторы; он не выдержал и последовал примеру товарища.
– Жди витаминов, – сказал он мрачно, укладываясь на шконку.
Сережка вздрогнул:
– Почему – витаминов?
– Забыл, как нас кололи?
– Так то фрицы...
Соломон ничего не сказал на это.
Он только знал, что обычных заключенных не кормят на убой. И хорошо помнил богатое меню, которого их удостаивали в лагере и на эсминце. За усиленной кормежкой всегда следовало кое-что похуже.
Оба они не вполне хорошо понимали, где находятся; знали одно: в тюрьме. Подводное путешествие заняло не одни сутки, которые слились в один кошмарный изнуряющий допрос. Мучения прерывались лишь дважды, когда лодку атаковали немецкие корабли. Допросы моментально прекращались, Жаворонок куда-то скрывался, а подростков разводили по каютам, где они прислушивались к глухим разрывам глубинных бомб и содрогались при каждом толчке. Недавний настрой возвращался, и обоим подсознательно хотелось точного попадания. Тогда все невзгоды получили бы логическое завершение.
Но лодка успешно миновала все препятствия, и наступил день, когда Сережку и Соломона выгрузили на сушу, под обжигающий ветер, пропитанный солью. Им не дали осмотреться, сразу затолкали в тесный фургон с надписью «Хозяйственные товары». Везли недолго; после фургона был самолет, где они оказались единственными пассажирами, не считая усиленного конвоя. Оба пережили дежавю, хотя конвоиры были в другой форме, и автоматы у них были другие, и лица как будто родные, славянские, и вели они себя сдержаннее. За весь полет стражи не проронили ни слова, сидя как изваяния, да мальчишки и не давали им повода зашевелиться.
Летели дольше, чем ехали; когда приземлились и высадились, Соломон и Сережка увидели сплошной лес вокруг. Военный аэродром был пустынен. Что-то сильно засекреченное, не просто военное – эта тревожная мысль пришла им в голову одновременно.
И снова фургон, как сговорились; на сей раз они даже не успели прочесть надпись и узнать, под видом чего их транспортируют.
А потом началась тюрьма.
Как часто бывает, мучительнее всего была неизвестность.
В лагере исход был предсказуем; с советскими же тюрьмами ни Сережка, ни Соломон пока не сталкивались и не знали, чего от них ждать. Они не понимали, за какие грехи их держат взаперти; Жаворонок прессовал их по полной, как им мнилось, программе, но так и не добился признания о сотрудничестве с врагом. Они немного заблуждались: если бы особист занялся ими в полную силу, то оба признались бы через десять минут в том, что сами были комендантами лагерей и докторами-преступниками по совместительству. Но Жаворонку было строго-настрого запрещено прибегать к особым мерам воздействия.
Рацион же наводил на самые мрачные размышления.
Было очевидно, что их не собираются убивать, но не думают и выпускать. И с допросами – судя по тому, что их поселили вместе, – было покончено.
– Знаешь, что мне кажется?
– Откуда мне знать? – пробурчал Сережка, укладываясь на шконку. Он считал, что в этом нет ничего худого, не ведая, что обычным зэкам не разрешается лежать днем.