ворил православный царь: «Отвечай мне по правде, по совести, Вольной волею или нехотя Ты убил насмерть мово верного слугу, Мово лучшего бойца Кирибеевича?»
«Я скажу тебе, православный царь: Я убил его вольной волею, А за что, про что — не скажу тебе, Скажу только Богу единому…»
Перед богом единым держит ответ и купец Калашников, постоявший за свою и женину честь, и опальный лирик Лермонтов, кому судья «…лишь Бог да совесть». — Вот истинное родство русского человека — во времени, и в пространстве, и в духе. Здесь, по Лермонтову, основа русской жизни, — все остальное ему неприемлемо.
Царю же грозному — на земле — купец Калашников повинуется как подданный: «Прикажи меня казнить — и на плаху несть / Мне головушку повинную; / Не оставь лишь малых детушек, / Не оставь молодую вдову / Да двух братьев моих своей милостью…» Царю — земной ответ, а по совести — только богу единому.
Кто-то из тогдашних читателей Лермонтова увидел в «Песне…» отражение недавней семейной трагедии Пушкина; кто-то — даже историю «увоза» неким лихим гусаром жены московского купца (надо же, какие догадливые водились умники!); еще более «прозорливым» позднее выставил себя известный советский лермонтовед Ираклий Андроников, который решил, что «произведение прозвучало как глубоко современное», так как «только что на дуэли с царским «опричником» погиб Пушкин, защищая честь жены и свое благородное имя», и что Лермонтов «высказал беспощадную правду о «состоянии совести и духа» своих современников, вступивших в жизнь после поражения декабристов»… — Однако так ли все это? И только ли фольклорные впечатления подтолкнули поэта к написанию «Песни… про купца Калашникова»?
Похоже, всех ближе к истине был Виссарион Белинский, который еще в 1840 году в статье «Стихотворения М. Лермонтова», размышляя о «Бородине» и «Песне…», писал:
«…Здесь поэт от настоящего мира не удовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее, подслушал биение ее пульса, проник в сокровеннейшие и глубочайшие тайники его духа, сроднился и слился с ним всем существом своим (здесь и далее курсив мой. — В.М.), обвеялся его звуками, усвоил себе склад его старинной речи, простодушную суровость его нравов, богатырскую силу и широкий размет его чувства и, как будто современник этой эпохи, принял условия ее грубой и дикой общественности, со всеми их оттенками, как будто бы никогда и не знавал о других, — и вынес из нее вымышленную быль, которая достовернее всякой действительности, несомненнее всякой истории».
Понятно, всего этого никогда бы не произошло, если бы речь шла о простой, пусть и талантливой, стилизации под старину. Но в том-то и дело, что Лермонтову незачем «знавать» давнюю эпоху со всеми ее «оттенками»: он сам кровь от крови и плоть от плоти и грозного царя Ивана Васильевича, и удалого купца Калашникова, и «лучшего бойца» Кирибеевича, сам — частица русского народа и всех его богатырей.
Белинский замечает, что «сам выбор предмета свидетельствует о состоянии духа поэта, недовольного современною действительностью и перенесшегося от нее в далекое прошедшее, чтоб там искать жизни, которой он не видит в настоящем». Но вряд ли искал Лермонтов одной лишь этой жизни. Почти буквальная схожесть речи Калашникова к царю, что ответ он будет давать только перед богом единым, и лирическая отповедь самого Лермонтова толпе в стихотворении «Я не хочу, чтоб свет узнал…», что ему судья — «лишь Бог да совесть», говорит совсем о другом. О том, что поэт — в поиске своей духовной основы, своих земных корней, истоков собственного характера, — потому и уходит в глубины русской истории. И русская летопись, русская былина рассказывает ему — о нем же самом — всю правду…