«Видел во сне Николая I, мраморно-красивого, как на ранних скульптурных портретах. В расстегнутой рубашке с жабо и кавалерийских рейтузах, он, сидя на краю своей легендарной солдатской койки, покрытой шинелью, говорил со мною отличным (как в „Войне и мире“) французским языком, жалуясь на страшные времена. А за окном — салют, какие мне приходилось видеть в сороковые годы, почему-то кремлевская стена и Николай II в автомобиле, арестованный, под охраной мрачных красногвардейцев с винтовками с примкнутыми штыками, в пулеметных лентах».
Перелистывая черную папку — единственный источник рефлексий той поры, дневники я почти забросил, к тому же в них оставались только события, — я с удивлением обнаружил суждения, достаточно зрелые по сути, но по пафосу и стремлению понять «правила жизни» близкие отроческим. Немало чернил пролито там касательно того, чтó есть «интеллигентный человек», и некоторые мысли оттуда и нынче кажутся мне достаточно дельными и до сих пор помогают, например о начальниках: «Интеллигент не должен унижать вежливым презрением маленького человека на большом стуле, это ведь дешевка». Тогда же считал я, сколько раз в жизни чувствовал себя счастливым, — получилось раз двенадцать. Не слишком богато, но больше, чем Гёте, который, говорят, был счастлив, кажется, три раза (или семь минут). Думаю, впрочем, мудрец лукавил. Тогда же я написал и собственный «внутренний автопортрет», как кажется мне сейчас, достаточно объективный и, уж во всяком случае, нелестный. Словом, «повернул глаза зрачками в душу (Thou turn’st mine eyes into my very soul)», как сказала Гертруда Гамлету.
То тянуло меня на некие «максимы» («Если вы не можете жить без некой женщины, это не означает, что вы можете жить с ней»), то я пытался осознать пугающую непонятность привычного:
«Улица, крытая желтовато-серым заплатанным асфальтом, была пуста, только очень далеко ее пересекала какая-то пара, странно одинокая на просторной мостовой. И странно было думать, что тем людям я тоже виделся точкой, „кем-то“, что столько же вселенных, сколько людей; что я, который кажусь себе единственным и главным, для любого чужого взгляда вовсе пустяк, а у тех, кто меня отчасти знает, обо мне столько ленивых, случайных мнений, а для большинства — я просто маленькая фигурка на периферии их сознания».
Все больше и больше уходил я в воображаемую литературную жизнь, в которую стал погружаться еще ребенком, превращая и себя в литературный персонаж. Литературных героев я знал давно, глубоко и хорошо, любимые писатели открывали мне их душевные бездны, они никогда меня не обижали и, казалось, готовы были понять меня, как я их (с помощью их создателей). К тому же литературные герои куда реальнее живых людей, смертных, забытых или обреченных на забвение, они всегда среди нас, они не меняются, готовы прийти на помощь, вступить в диалог, известный, но всегда обещающий новые открытия.
Марк Григорьевич Эткинд. 1960-е
И все меньше понимал я живых людей, их суть некому было мне объяснить, а они меня понимать не хотели, более того, относились ко мне чаще всего дурно, поселяя во мне растерянность, боязнь и печаль. Именно поэтому я мог иной раз дать хороший совет касательно людей, о которых мне рассказывали (так сказать, книжный вариант), но постоянно ошибался в живых людях, не имел чутья ни на подлость, ни на двуличие.
Я мучительно прорывался к самому себе. По сути дела, мог бы сказать, что вел жизнь праздного самокопателя, ежели бы неведомым для меня сейчас образом не успевал достаточно много работать, хотя, конечно, тогда, в середине семидесятых, почти ничего, кроме большой книги о Хогарте, я не сочинил. Но «черная папка» брала немало душевных сил, ведь именно тогда, в 1974-м, я написал в ней первые строчки из тех, что в том или ином виде вошли в первые главы этой книги. Тогда прочел я в «Иностранной литературе» «Черного принца» Мёрдок, и отважная рефлексия и точность прозы еще подвигли меня и писать, и думать, и стараться понимать самого себя.
Год был темный. Вокруг сгущались несчастья и духота времени. Началось с беды у Марка Григорьевича Эткинда.
Марк. О первых наших встречах, о том, как помогал он мне с устройством на телевидение, — об этом написано. С 1967 по 1976 год мы работали с ним на одной кафедре в Герценовском институте.
Он был старше меня на восемь лет, старше не только годами, но уверенностью, взрослостью, умением легко и прочно стоять на земле. Марк всегда оставался впереди — был заметнее, ярче, дружелюбнее и веселее меня. Но к середине семидесятых мы уже становились словно бы людьми одного круга и поколения, сблизились по профессиональному «рангу». Меж нами не было особой привязанности или симпатии. Я всегда ему чуть раздраженно завидовал, он относился ко мне скорее равнодушно, хотя тоже самую малость ревностно, — наверное, каждый видел в другом то, чего недоставало самому. Но ничего, кроме добра, мы друг другу не делали. И, живя совершенно порознь, даже слегка соперничая, мы, как бы это сказать, — всегда «имели друг друга в виду».