Зачем луна, поднявшись, розовеет, И ветер веет, теплой неги полн, И челн не чует змейной зыби волн, Когда мой дух все о тебе говеет? —
(последний раз обратим внимание читателя — с тем чтобы далее он сам прислушивался к звучанию стиха Кузмина, — как в этой строфе снова перекрещиваются внутренние рифмы: розовеет — веет, полн — челн, причем последняя рифма появляется не в цезуре, где естественно ожидать рифмующееся слово, а спонтанно, в неожиданном месте; на изысканное звуковое построение стиха, где простые аллитерации «ветер веет», «челн не чует», «змейной зыби» дополняются сложной игрой на согласных П-Л-Н («теплой неги полн»); на богатую, уходящую вглубь строки рифмовку) — ему плохо удается это сделать: «говение духа» не перерождается в глубокую настоящую любовь. Поэтому истинная, глубинная тема всего цикла — не «веселая легкость минутного житья», а совсем иное: жажда обретения истинной любви по ту сторону мимолетной страсти, жажда очищения и возрождения, на секунду отступившая под напором вспыхнувшего желания.
Следует сказать, что все это почти не было замечено современной Кузмину критикой, не связанной с русским модернизмом. Также как «Крылья» были восприняты исключительно в качестве порнографического романа, так и «Любовь этого лета», а вслед за нею и вся книга «Сети» считались наиболее откровенным манифестом изящного и бесцельного искусства, тогда как на самом деле не только цикл был гораздо более сложен, чем это казалось с первого взгляда, но и вся книга была построена (если не принимать во внимание завершающий ее цикл «Александрийских песен», которые в строгом смысле слова не входят в лирический сюжет книги) как трилогия воплощения истинной любви, открыто ассоциирующейся в третьей части книги с любовью божественной, в любовь земную и стремящуюся к плотскому завершению, но несущую в себе все качества мистической и небесной.
Мы не исключаем, что сам Кузмин мог бы воспротивиться такому суждению о своей книге. 30 мая 1907 года он писал Брюсову: «Многоуважаемый и бесценный Валерий Яковлевич, Вы не можете представить, сколько радости принесли мне Ваши добрые слова теперь, когда я подвергаюсь нападкам со всех сторон, даже от людей, которых искренно хотел бы любить. По рассказам друзей, вернувшихся из Парижа[252], Мережковские даже причислили меня к мистическим анархистам, причем в утешение оставили мне общество таковых же: Городецкого, Потемкина и Ауслендера. Сам Вячеслав Иванов, беря мою „Комедию о Евдокии“ в „Оры“[253], смотрит на нее как на опыт воссоздания мистерии „всенародного действа“, от чего я сознательно отрекаюсь, видя в ней, если только она выражает, что я хочу, трогательную, фривольную и манерную повесть о святой через XVIII в.». После таких протестов, внешне кажущихся очень искренними, не очень хочется искать в произведениях Кузмина что-либо за пределами той сферы, которую он сам им здесь отводит. Однако следует принять во внимание как полемический контекст письма (Кузмин расчетливо играл на очевидном для него разноречии Брюсова и Вяч. Иванова в полемике о «мистическом анархизме»[254]), так и общее нежелание Кузмина в какой бы то ни было степени ассоциироваться с литературными группировками, пусть даже его произведения объективно демонстрируют внутреннее тяготение к тем или иным принципам, прокламировавшимся символистами, акмеистами, футуристами или иными поэтическими объединениями времени[255].