1
Поезд мчался. Янтарная Ночь не спал — отныне ему не было покоя. Забвение заказано навсегда. Сквозь стекло, ослепленное солнцем, он видел, как проплывает мимо сельская местность, деревья в цвету, чистое, синее небо. Но эти образы не проникали в него, они скользили по поверхности его отсутствующего взгляда, отклонялись далеко в сторону. Его глаза оставались упрямо прикованы к совсем другому образу — к лицу Розелена.
К серым глазам Розелена, огромным, переполненным слезами и ужасом.
К мумии Розелена.
Ко рту в разноцветных пятнах, обожженному сахаром.
И к Терезе тоже. К телу Терезы.
К ее рукам. К ее волосам и груди. К приоткрытым губам, таким строгим и прекрасным.
Он уже не мог видеть ничего другого. И еще этот вкус соли во рту. Адская жажда опустошала ему рот. Жажда, которая обуяла его при виде Розелена, охваченного смертью, и уже не покидала более. Томила до потери рассудка. Не оттого ли, что он лизал слезы своей жертвы — слезы, будто впитавшие всю воду из солеварен его острова. Он готов был умереть от жажды. Но знал, что не умрет, знал, что эта жажда будет терзать его и после смерти. Чувствовал это.
Он покинул Париж ранним утром. С улицей Тюрбиго покончено. Каменный ангел прогнал его оттуда одним взмахом крыла. Эта простодушная ангельская улыбка, как же теперь она щемила ему сердце! Он ушел один, сбежал, словно вор. Вор, лишившийся всего, обокравший сам себя. Он бросил там все свои немногие пожитки — дорожный сундук, книги, одежду. Все оставил под пустым ангельским крылом. Взял только старый чемодан, хотя в нем ничего не было — ничего, кроме насквозь прожженных листков бумаги. Он годами набивал его письмами к Баладине, своей писаниной, тетрадями, но, когда открыл, все слова от него упорхнули.
Все слова, буква за буквой, тысячами, вдруг унеслись в грандиозном вихре знаков, похожие на крохотных чернильных насекомых. Буквы-ключики — гвоздики — черные звякающие мириады. И все эти оторвавшиеся, обезумевшие буквы разлетелись по комнате, размазались по стенам, по стеклам. Ни одно слово не уцелело, с листков и конвертов исчезли все надписи, остались только рыжеватые следы ожогов. Бумажное кружево, трепетавшее на дне чемодана. И ни одного слова. Он его тотчас же захлопнул, и, не медля больше, не заботясь о прочих вещах, сбежал. Ушел пешком, в последний раз пройдя по улице Реомюр до Севастопольского бульвара, потом по Страсбургскому бульвару. Чемодан был легок. Он шагал быстро, не останавливаясь, не оборачиваясь.
Город по-прежнему бушевал, развороченные улицы превратились в места прогулок, где шагу нельзя было ступить без громкого оклика. Люди бежали, некоторые пели, другие кричали, все метались и спорили. Город безгранично открылся слову. Разнообразному, живому, подвижному, поминутно импровизировавшему речи, песни, лозунги, брань или искрометные афоризмы, а главное — диалоги меж незнакомцами. Слово упивалось самим собой, шалело от полной свободы, захлестнувшей его со всех сторон, и не всегда знало, что сказать, как в том признавалась одна подходящая случаю надпись: «У меня есть, что сказать, но не знаю что». Важен был сам акт высказывания, разбег, данный слову. Некоторые занимались любовью прямо на улице, тем самым проводя в жизнь один из ходовых лозунгов той весны: «Расстегивайте мозги не реже, чем ширинку». Еще один способ поиграть в санкюлотов,[22]рискуя лишь тем, что сулит удовольствие на скорую руку.
Но он не видел ничего, и ему нечего было сказать. Серый взгляд Розелена слепил ему глаза, вкус соли иссушал рот. Какому мужчине, какой женщине в этой толпе, упоенной собственным бунтом, мог он высказать то, что сжимало ему сердце с такой неистовой силой? Он был вне игры. Там, где для всех царила утопия и торжествовало вольное слово, для него все оборачивалось безучастностью и немотой. Даже писание отвергло его. Его, с детства хотевшего стать сообщником слов, вдруг вообще лишили всякого слова.
И диплом свой, недавно завершенный после шести лет учебы, он не будет защищать. Никогда. Он оставил его вместе с остальным хламом в своей покинутой комнате. Выстроенный с таким трудом, страстью и старанием, он его больше не интересовал. Ворох потерявших смысл слов. Впрочем, все эти слова, которые он, однако, так долго вынашивал и тщательно взвешивал, быть может, тоже растаяли, словно чернильный воск, прожгли бумагу вместе со страницами его писем и тетрадей. Какое ему теперь дело до этих умствований и копаний вокруг понятия предательства, когда он сам стал мучительным воплощением предателя?
Поезд мчался. Все пейзажи стали лицом. Лицом Розелена.
Он позволил ему прийти к себе, внушил полное доверие, чтобы победить его болезненную робость. «Розелен, — сказал он ему слащавым тоном, — я бы хотел представить тебя остальным моим друзьям. Они будут рады с тобой познакомиться. Один из них устраивает вечеринку, я тебя приглашаю. Все будет очень просто, уверяю тебя, и нас соберется совсем немного. К тому же, я ведь буду с тобой, не оставлю тебя одного. В самом деле, если ты придешь, мне это доставит удовольствие». Розелен сопротивлялся, он боялся людей, как ребенок, которого страшат чужие взрослые, но его друг так настаивал, что он в конце концов уступил. «Ладно, приду, если хочешь… но я робею, ты же знаешь… у меня нет привычки ходить по гостям, к людям… мы ведь ненадолго, а?., и не оставляй меня одного с ними, ладно?» Янтарная Ночь — Огненный Ветер пообещал.