О, ты! питомец муз, на что тебе беллона, Когда лежал твой путь ко храму Аполлона? На что война тебе, на что ружей гром? Воюй ты не мечом, но чистых муз пером; Тебя родитель твой и други ожидают, А музы над тобой летающи рыдают; Но рок твой положен, нельзя его прейти, Прости, дражайший друг, навеки ты прости!
— Вот ведь как случается: сам счастья своего не узнал, что такого человека встретить пришлось. Даже обиду не один год держал, что тогда слуги из антикаморы прогнали, дослушать трагедии не довелось.
— С тех времён вы её величество и помните?
— Вообразите себе, Дмитрий Григорьевич, что мне ещё раз довелось государыню охранять. На этот раз ехала она в Москву Комиссию по составлению нового Уложения открывать. От самого Петербурга в эскорте быть довелось, только с Москвой мне тем разом удачи не было.
— О какой удаче вы говорите, Гаврила Романович? Чем Москва вам не потрафила? В те поры и я в Первопрестольной жил.
— Правда? А со мной что приключилось — лучше не вспоминать. Матушка с превеликим трудом скопила деньжонок, чтобы какую никакую деревеньку махонькую в Вятской губернии купить — на севере-то всё дешевле, а ей на старости лет покою хотелось. Так вот, я все эти денежки и прокутил до единого грошика.
— Несчастье какое! А служба как же?
— То-то и оно, что служба. Я с Валдая в кураж вошёл, от поезда царского отстал и быть бы мне под судом и следствием, кабы не полковой секретарь — дай Бог ему всяческого благополучия — Нехлюдов. Распорядился для прохождения дальнейшей службы приписать меня к московской команде Преображенского полка.
— Значит, в Москве и остались?
— Зачем остался? Я о Москве и помышлять не хотел. Опять друзья помогли в Петербург вернуться, да только тут карантин чумной в Москве объявили. Ждать мне две недели по характеру моему совершенно невозможно было. Тогда-то, чтоб от багажа отделаться, я на станции Тосно, уже под Петербургом, сундук свой с рукописями в огонь и кинул. Что писал сам, что с немецкого не один год переводил — всё сгорело.
— Теперь, поди, жалеете.
— Как не жалеть! С годами в разум входишь, понимать начинаешь, ни единой строчки заново не напишешь. Так, бродят в голове обрывки — мусор один. А я как заново родился. Было — не было. Всё снова начинать пришлось.
— Горячи вы, Гаврила Романович, ой горячи!
— Я тогда, как из Москвы от чумы бежать, к Александру Петровичу Сумарокову на Новинский бульвар заходил. Проститься. Будто знал, что в последний раз.
— Писали мне из Москвы — денег после него на похороны не осталось, так актёры московские на руках до Донского монастыря отнесли.
— За такую почесть можно и без денег умирать.
* * *
Д.Г. Левицкий, И.И. Хемницер
— Напросился я к вам в гости, Дмитрий Григорьевич. Видать, не ко времени заявился?
— Полноте, Иван Иванович, Хемницера всегда рад видеть, хоть и не скрою, что вы львовским хоромам предпочли мою мастерскую. Принять вас в ней как следует не могу, а от работы отрываться — краски сохнут. Уж извините, сейчас кончу.
— Нет-нет, не утруждайтесь мною, прошу вас. Мне так, напротив, прелюбопытно на труд ваш поглядеть. Императоры живописцам за честь почитали подупавшие кисти подымать. Как Карл Великий придворным своим сказал, когда они сим поступком монарха своего удивились: ваши титулы от одного моего указа родиться могут, а талант Тицианов от Бога и другого такого быть не может.
— Не в России это было, Иван Иванович. Здесь от лакея художника вряд ли кто отличит, да и то пока художник нужен. Басня бы ваша хемницерова на то понадобилась, только кто бы её печатать стал?