Все тесней кольцо облавы. И другому я виной – Нет руки со мною правой: Друга сердца нет со мной.
Я б хотел, с петлей у горла, В час, когда так смерть близка, Чтобы слезы мне утерла Правая моя рука.
– Я написал это стихотворение, Лелюша, и пошел к тебе, – рассказывал мне Боря, – мне не верилось, что ты уехала. И тут мне встретился иностранный корреспондент. Шел за мною и спрашивал, не хочу ли я что-нибудь сказать? Я рассказал, что только что потерял любимого человека, и показал ему стихотворение, которое нес тебе…
Я поехала в Переделкино и в свою очередь рассказала Боре о звонке Поликарпова. В нашей измалковской халупе снова восстановился мир.
– Неужели ты думаешь, что я тебя и впрямь брошу, что бы ты ни натворил? Путаник ты мой.
На следующий день на снежной дороге от переделкинского магазина меня догнал Юрий Олеша:
– Подождите минутку! – Я остановилась. – Вы не бросайте его, – сказал Юрий Карлович, умоляюще глядя на меня. – Я знаю, вы хорошая женщина. Не бросайте его!
А стихотворение «Нобелевская премия», хотя оно было написано не для печати, тоже пошло гулять по белу свету.
Иногда падение крошечного камешка является причиной горного обвала. Только в этом смысле наша ссора явилась причиной появления «Нобелевской премии». Главной же причиной была травля Б.Л., его «положение зверя в загоне». Этим стихотворением он перечеркнул все усилия своих преследователей, желавших обмануть потомков – будто он сам «совершенно добровольно» отказался от премии и публично покаялся… Б.Л. достойно отплатил за те два письма, которые в страхе за близких и перед лицом угрозы лишения родины принужден был подписать.
На этой же неделе, в воскресенье, Б.Л. нашел среди бумаг две литографии, выпущенные в количестве ста экземпляров Строгановским училищем в девятьсот восьмом году с рисунка Леонида Осиповича Пастернака. Это известный рисунок с натуры: за рабочим столом Лев Толстой.
Б.Л. подарил эти две литографии моим близким: сыну Мите и отчиму Сергею Степановичу. На литографии, предназначенной Мите, Б.Л. написал:
В общем, снова у нас наступил мир и согласие. Но если бы эта наша ссора была последней! Если бы так было…
В начале февраля меня снова вызвал Поликарпов. Он сказал, что в Москву приедет премьер-министр Великобритании Макмиллан со свитой и что встреча Б.Л. с кем-нибудь из англичан нежелательна. Он может дать какое-то опрометчивое интервью, которое ему-де самому потом повредит. Было бы хорошо, если бы Б.Л. на это время куда-нибудь уехал.
Как я и думала, Б.Л. возмутился и сказал, что ни за что никуда не поедет. Но здесь подоспело приглашение от Нины Александровны Табидзе. Зинаида Николаевна, дружившая с Н.А., увезла Борю в Тбилиси.
Перед отъездом, прощаясь со мной, Боря беспомощно твердил:
– Олюша, это не ты, не ты говоришь. Это все уже из плохого романа. Это не мы с тобой.
Но я, холодная и чужая, уехала в Ленинград. Ира пересылала мне туда Борины письма, а я на них не отвечала. Горечь этой последней в нашей жизни ссоры гложет меня и по сей день.
Обычно, когда у него дрожали голос и руки, я бросалась к нему, покрывая поцелуями руки, глаза, щеки. Как он был беззащитен и как любим…
Борис Леонидович пробыл в Тбилиси с двадцатого февраля по шестое марта пятьдесят девятого года и прислал мне оттуда одиннадцать чудесных писем.
Вскоре после приезда (пятнадцатого марта пятьдесят девятого года) он писал Б. Зайцеву в Париж:
Ок. 1960 года
И уже незадолго до конца (быть может, в его предчувствии) Б.Л. писал седьмого февраля шестидесятого года в Нью-Йорк Джорджу Риви:
«Друзья, родные – милый хлам…»
Еще тридцатого сентября пятьдесят восьмого года Боря писал Ренате Швейцер: