Смеяться по утрам[32]
В Нью-Йорке тебя время от времени угощают ломкой, то есть запирают вместе с твоим ужасом в камеру и оставляют наедине с собой — им все равно, выплачешь ты глаза в попытках заснуть или сойдешь с ума от кошмарного, мучительного, медленного пробуждения, постепенного осознания того, где ты и чего жаждешь. Тебя кормят, а если ты слишком шумишь, накачивают успокоительным — толку от него мало, однако это никого не волнует, а когда ты выходишь на волю, осматривает тебя не врач, но бесцеремонный мясистый сержант, который глядит на тебя с презрением и который глазом не моргнет, если ты рухнешь замертво через минуту после того, как он подпишет твои бумаги. Потому он и поехал в Кентукки. По крайности, в тамошних заведениях твою дозу снижают постепенно, отчего ломка отсрочивается и сводится к минимуму, да и колют тебя каждый день бесплатно, и ты знаешь, что тебе не придется внезапно сесть на сухой паек. В его районе кто-нибудь всегда собирался в Кентукки. Один или двое из них и вправду надеялись вылечиться, другие ехали смеху ради, вроде как в отпуск, потому что остались без денег, а там их кололи бесплатно.
Он поехал, чтобы вылечиться.
На обратном пути ему пришлось провести три часа в Вашингтоне. Он стоял, не понимая, что делать, посреди автовокзала, ему было не по себе и от здешней сутолоки, и от того, что он один. Все его пожитки лежали в армейском вещмешке, одет он был в привезенную им из армии зеленую летную куртку. Он был стрелком. Краем глаза он поглядывал на свое отражение в зеркале, висевшем за торговым автоматом. Кожа плохая, широкое лицо выглядит усталым и осунувшимся. Он быстро отвернулся от зеркала, смущенный мыслью, что кто-то мог заметить, как он изучает себя в зеркале. Потом поднял с пола вещмешок и вышел из вокзала.
И сразу же начал потеть. Стояла зима, холодный воздух, ледяной ветер, а у него пот выступал на лице. Он давно уже пытался понять, что бы она такое значила, эта его потливость в самые холодные дни, но додумался лишь до одного: потом он обливался всегда, сколько помнил себя, всегда был таким. В одном из его карманов лежал список докторов, которые, как правило, выписывают тебе рецепт, если ты платишь им за прием. Эти сведения он получил от людей, с которыми лечился, и в том, что двенадцать перечисленных в списке врачей жили всего в пятидесяти милях от клиники, присутствовала мрачноватая ирония. Ему нужно было потратить на что-то три часа, и он решил заглянуть к одному из них — не потому, что нуждался в чем-либо или чего-то хотел, а просто чтобы время убить. Он не любил одиночества в чужом городе, он его и в Нью-Йорке-то не любил. Особенно туго приходилось ему по этой части в ресторанах. Иногда он даже есть не мог.
Офис доктора находился на первом этаже старого, построенного из песчаника дома. Лимонные шторы на окнах, табличка с именем и часами приема. Как только на пороге появилась медицинская сестра, Нат пожалел, что пришел сюда. Дорогой он придумал, что будет говорить, однако стоило ей посмотреть ему в глаза, как его охватило чувство вины, стыд и он все придуманное забыл.
— Я… мне нужно повидаться с врачом, — пробормотал он.
Сестра провела его в приемную. Это была худощавая женщина средних лет, с жесткими седеющими волосами и сухим лицом, не способным, как показалось Нату, выражать радость или сочувствие. Она уселась за свой рабочий стол, подняла взгляд на Ната.
— Вам назначено?
Он покачал головой.
— Вы постоянный пациент?
Он снова покачал головой. Сестра положила перед собой чистый бланк, спросила, как его зовут.
— Натан Шолль, — ответил он и, только теперь сообразив, что вопросов будет еще немало, нервно подступил к ее столу. — Я… я не из Вашингтона. Просто проходил мимо, увидел табличку доктора. Можно мне с ним поговорить? Я… у меня личное дело.