Ты ведь знаешь — измениться не могла. Ты ведь знаешь — все такая, как была. Только брови чуть нахмурены сильней, Но люблю тебя еще нежней.
И помни, милый мой, что я твоя навек. Что у нас с тобой один есть человек, Что дороги нам с тобой перекрестил, Их надеждою и верой озарил.
Придрались: «ты ведь знаешь, измениться не могла» — ты сущность-то вражеская! И эта салфеточка попала в дело.
Первый мой допрос вел начальник МГБ города Клинцы. Спрашивал о моей преступной деятельности в эмигрантской националистической организации. А я никогда не принадлежала ни к какой организации, а просто была знакома с эмигрантом, еще до войны. В общем, я объявила голодовку за неправильное ведение следствия. Требовала вызвать брянского прокурора, но следователь мне сказал, что они с прокурором друзья, и если я буду жаловаться в Москву, то он «насыплет нам за шкуру песка», и мы получим срок с гаком — и муж, и я.
Однажды меня вызвали на допрос ночью. Следователь — молодой, красивый — стал ластиться ко мне: «Вы же невиновны, это ваш муж виновен, он военнопленный, он изменил Родине. Если вы отдадитесь мне вот сейчас, то мы вас отпустим, зачем же нам вас держать? Это муж, попавший в плен, виноват, а вы — нет». И привел собаку. Он ко мне, а я — раз, вскочила на подоконник, собака укусила меня за икру, порвала чулок. Следователь испугался шума, собаку оттащил, позвал охрану, и меня увели в КПЗ, где я сидела. Кстати, когда я уходила на допрос, там сидела какая-то монашенка, и она меня благословила, перекрестив. И меня не тронули.
Начальник тюрьмы очень хорошо относился к моему мужу: Костя помогал его жене по врачебным делам, а к праздникам рисовал портреты Сталина, Берии, разных маршалов — он был еще и прекрасный художник. Однажды нам с Костей организовал свидание в той комнатушке, где Костя рисовал вождей и маршалов. Сколько времени у нас было, я не помню, но мы смогли с ним сразу заделать девочку, Линочку. Костя сказал: ты забеременела 9 февраля, а родишь 4 ноября. Точно так и случилось. Так что я благословляю этого начальника Шумского, его жену Женю и их потомство, молюсь за них. Они были настоящие русские люди. Они поняли чутьем, что мы были невиновны.
Следствие длилось очень долго, около года. Камера, в которой я ждала приговора, была переполненной. Женщины лежали и на нарах, и под нарами. Дышали у окошка по очереди, спали по команде. В 1946 году меня осудили по статье 58, п. 1а — измена Родине, знакомство с эмигрантом, вербовка. Приговор — 15 лет исправительных лагерей — оглашали молодые девчонки из московского трибунала. Костя присутствовал на оглашении. От услышанного у меня закружилась голова, я стала падать, терять сознание, и тогда Костя вытащил из кармана туалетное мыло — ягодное, яркорозовое — и дал мне в руки. Он как психолог действовал на меня, как врач. Как оглашали приговор мужу, я не помню, я была в полуобморочном состоянии. Ему присудили 10 лет исправительно-трудовых лагерей по статье 58, п. 1б — военная измена.
А потом нас отправили в Брянск — сначала Костю, потом меня. Там формировался этап на Дальний Восток. Так как у нас были разные фамилии — у него Кошлаков, а у меня Смирнова, — никто не догадался, что мы муж и жена, и нас отправили вместе. Если бы узнали, конечно, этого бы не произошло. Но встретились мы с ним уже только в самом лагере Тахтамыгда[55] в Амурской области.
Работа заключенных была главным образом на ремонтном заводе, который во время войны делал бомбы, а после начал изготавливать мостовые фермы, конструкции. Работали там и вольные, и заключенные. Вольные жили в поселке, а заключенные — в лагере, нас выводили на работу под конвоем. Меня поставили на ужасную работу — обжигать известь. В печь, в огромное жерло, нужно было загружать баланы — распиленные бревна. Я же беременной была, живот уже было видно. Я этим местом, где солнечное сплетение, над животом, баланы задвигала. Одна! Несколько дней надо было кормить эту печку. Глаза от извести сильно разъедало, жуть!