Горький покинул Советскую Россию 16 октября 1921 года.
Он уже полгода живёт за границей, когда Шкловский, ненадолго осевший в Финляндии, пишет ему письма. Шкловскому ясно, что делать в Финляндии нечего, нужно перебираться «на материк».
Он пишет Горькому с плохо скрываемой тревогой человека, у которого прошёл адреналиновый шторм побега.
После всякого решительного дела наступает реакция. Так и здесь — он понимает, что всё сделано верно, но приключения не кончились.
Нужно обустраивать жизнь.
Сначала он сидел у финнов в карантине и спал день за днём. Запомнил он там только старуху лет семидесяти, что после голода и холода была рада всему — и хлебу, и печке.
Только вот Шкловский был хоть внешне тих, но по ночам пугал всех — оттого что кричал во сне: в зыбком финском сне ему чудилось, что в руках у него разрывается граната.
А потом он жил в финском имении лидера кадетов Павла Николаевича Милюкова, где управляющим был дядя беглеца Анатолий Владимирович Шкловский.
«Дорогой Алексей Максимович.
Я не умею говорить с Вами.
Чувствую себя просителем. А я не виноват.
Писать легче. А хочется быть близко к Вам.
Но замечали ли Вы, что когда целуешь женщину, то её не видишь, а чтобы увидеть, нужно отдалиться.
Я расскажу Вам про роман, который я напишу, если оторвусь от преследования и буду иметь месяц-два свободных.
1) Идут передовицы „Правды“ и передовицы буржуазных газет, прямоугольные до безмысленности.
Иногда это прямоугольность огненная. Идут списки расстрелов, цифры смертности.
Передовицы прямоугольно отрицают друг друга.
2) Между ними идут письма к Вам. Записки, письма, записки. Идут Ваши письма (дружеских нет), но больше записки „прошу выслушать такого-то“, „прошу не расстреливать такого-то“, „прошу вообще не расстреливать“.
Потом между этим советские „анекдоты“.
Моя маленькая (7 лет) племянница плакала в церкви. Мы знаем, что плачущего нельзя спрашивать. Потом спросили дома „почему“. Она ответила: „Я не знаю, где могила папы“ (Николай расстрелян), „где тёти Женина могила знаю, а папиной нет?“
О, дорогой мой, о друг мой, как горек от слёз воздух России.
О счастье наше, что мы заморожены и не знаем, как безнадёжно несчастны.
Идут передовицы прямоугольные, декреты, и все они отражаются то в письмах, то в маленьких отрывках из маленьких человеческих жизней. Тюрьмы, вагоны, письма и декреты.
Вы в этой вещи не Вы, а другой.
Я не знаю, как кончить. Кто-то правозаступник и кто пишет всем отпускную, какой-то последний из раздавленных или Вы сами, на чьём сердце скрещены два меча, пишете миру письмо о прощении.
Прощаю себя за то, что смеюсь, за то, что бегу от креста, прощенье Ленину, прощенье Дзержинскому, красноармейцу, издевающемуся в вагоне над старухой, красноармейцу, взявшему Кронштадт, всему племени, продающему себя. Всем себе-иудам.