посмотрела с моста в реку…
Участь моя была решена.
…Рушилась страна (те самые последствия!), лихо отплясывали 90-е, горели дома и свистели пули (то есть перла свобода, открывая двери тюрем и психбольниц) – и на этом историческом фоне близ Обводного канала стояли две сумасшедшие, и одна другой рассказывала свои сгоревшие сказки…
Гамлет
Вот если представить, говорила жертва, что Лео читает «Гамлета» (да-да, я знаю, что такое представить невозможно – на кой черт Лео «Гамлет»?), но если все же представить… Дать волю фантазии!.. То вот что интересно: на чьей он стороне?!
На стороне Полония? Клавдия? Гильденстерна и Розенкранца?.. Вот в чем вопрос! Потому что… ну не может же такого быть, чтобы Лео был на стороне Гамлета!..
А почему нет, кстати? Он сам – Гамлет! Он так же одинок («кругом все сволочи!»), не понят («с-скоты несчастные!») и ранен ядовитой стрелой всеобщей неблагодарности! (Не смертельно, хвала Богу.) А рядом Офелия, утонувшая в собственных слезах.
Гости попадали к Лео в дом, как Полоний на ужин («Принц, где Полоний? – На ужине. – На каком ужине? – У червей»).
– Никто-о не любит правды в глаза! – сокрушался после ужина розовый, как крови напился, Лео. – Никто. С-скоты неблагодарные.
Собственно, это трагическая история о счастье. Которую можно уложить в одну строку:
«Он был злобен, мстителен, жаден и лжив – и хотел счастья».
Не унесенные ветром
Посвящается моей маме
…Допустим, справа висит спелое яблочко прапрадеда Франца Бахра. Известно мало, но весомо: приличная семья, сын Иван, университант.
Вот этот университант все испортил: поехал к другу, другому университанту, отдохнуть в родовое гнездо, а оттуда привез раскрасавицу девушку Дарью и, значит, благословите, папаша-мамаша!
Бахры натурально в шоке: да ты в уме, Иван?! Неравный брак и все такое!..
Иван неумолим.
Далее изгнание из рая.
Бахры: нет тебе благословения, Иван! И нет наследства. («В поте лица будешь добывать хлеб насущный…») Живи теперь своим умом, дурак!
Вот от этого дурака Ивана пошел наш род. И корень зла – в проклятии Бахров. С тех пор любовь и бедность – родовая черта.
– И я на них в обиде, – говорит Ариадна, сидящая на вершине семейного древа.
Ладно, идем далее. Здесь рисуем яблочко латышского прапрадеда Айзазерса. Яблочко большо-ое, самое большое, легенда рода: Айзазерс жил до ста семнадцати лет и жил бы до сих пор, если бы не пошел на зимнюю рыбалку (в сто семнадцать лет!) и не провалился под лед. Нет, выплыл. Но простудился.
Отпрыск Ивана Бахра и дщерь Айзазерса встретятся на лестничной площадке старого питерского дома. Тут известны подробности: дверь захлопнулась, ключик потерялся… Отпрыск Бахра оказался умельцем и удальцом, подобрав ключик не только к замку, но и к сердцу барышни. В итоге новые яблочки – рисуем их здесь.
А теперь – яблочко Луки Обуха. В яблочке много семечек: Обухов не счесть, до Луки были тоже Обухи и после Луки – Обухи. И всех плетью не перешибешь. Упрямая деревня так и зовется: Обуховка. Ладно зовется. (А Обуховский завод, увы, здесь ни при чем.) Рядом с Обухами, значит, изображаем яблочко бабы Лели.
Баба Леля – петербургская барышня: пианино, старинный камин, сад Таврический за углом. Барышня Леля сидит у окна, окна выходят на улицу Красной конницы, а на коне – бравый Обух. Опять неравный брак, косяком кстати идет мезальянс. Бахры грозят на небе.
Так. А вот левая сторона яблони – родня Сони… Фотография Екатерины, послевоенная: кожа да кости, шатает от ветра. Положи два кирпича в карман, девочка, а то унесет ветром!..
Положила. То есть поняла все буквально. Вот, смотрите, кирпичи выглядывают из карманов.
– И не унесло! – радуется Ариадна.
А рядом яблочки Виталия, Василия, Константина… Время запорошит, запылит имена – возьми тряпку, Соня, вытри пыль, а то погребет, как Трою! И лишь солнечным бликом мелькнет имя прабабушки Августы, исчезая там, где исчезает все…
Стойте, не исчезайте – два кирпича в карман!.. Любимые, голубоглазые, как прародитель Адам, не унесенные ветром…
И все это вместе – грозный Бахр, университант Иван, богатырь Айзазерс с удочкой, летняя бабушка Августа, Катерина с кирпичами в карманах – все это вилось и длилось, плелось и сплеталось – для Ариадны, сидящей на макушке древа и играющей этой нитью, как кот с клубком. О ангел!.. Бахры давно передумали, глядя на тебя!.. Благословен будь, Иван – о, благословляю тебя отсюда, с другого конца!
…И все это – для утра, когда, заготовив в клюве яд, она говорила ему:
– Ты знаешь, а ведь нас с тобой ничего не объединяет, кроме наших бесед по утрам, чашечки кофе, нашего ребенка и наших общих несчастий.
Сказала – и удивилась.
Он тоже удивился:
– А что есть больше?!
И помолчав, добавил:
– Собственно, я собирался тебе сказать, как звали прабабку Ивана, давеча удалось узнать…
– Правда? И как?
– Ее звали Ева.
Ева? Конечно же Ева. А как же еще!
«Когда вы стоите на моем пути, такая живая, такая красивая…»
В центре двора стоит Катя и ест собственные слезы.
Снег падает на ее дорогую прическу, дорогую шубу, дорогой макияж… Два абрикосовых пуделька смотрят на любимую Катю и как бы говорят: да-да, мы все понимаем, но что мы можем поделать!..
У Кати юное горе. И она быстро, брезгливо протягивает мне неуместные – ну, просто оскорбительные для нее в данный момент! – какие-то идиотские яйца, выпрошенные мною в долг, и продолжает страдать. Страдают все ее семнадцать лет. Ну, какое горе в семнадцать лет?! Самое настоящее. Да еще в Новый год! Предательство подружки, озноб одиночества, нелюбовь любви – да мало ли! В общем, жизнь не удалась. И Катя плачет.
Я стою – в драной куртке, без дорогой прически, без «Макбета», зато с яйцами и мусорным ведром – и говорю Кате (о, наглость!) о счастье: все пройдет, и это горе тоже, будет снова Новый год и будет новая любовь и, увы, не одна, и слава богу, что не одна, потому что жизнь длиннее одной любви… И какая красивая она, Катя, и ей всего семнадцать лет, что само по себе уже считается счастьем.
А Катя плачет и говорит, что ничего не будет и ничего не надо – в смысле: иди ты со своими яйцами, дай спокойно страдать.
И я иду.
Оглядываюсь.
Катя, подхватив абрикосовых пудельков, бредет к своему