Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«Квадратная голубая палата, сверкающее окно – и на постели какая-то жалкая, маленькая – NN.
Лицо страшно переменилось за те сутки, что я ее не видала. Желто-серое. Глядит, не мигая, в стену. Плохо слышит. Сначала она с нами не говорила, лежала, как отдельно, потом разговорилась. Расспрашивала Раневскую о комнате, о вещах, целы ли книги, кому что отдали. Обо всех мелочах. При нас ей принесли обед из Правительственной поликлиники: бульон, манная каша на молоке, молоко. Я грела на электрической плитке, стоящей в коридоре, а Раневская кормила ее с ложечки. Сестра сказала, что ей нужна отдельная кастрюлька, чайничек. Я пошла за посудой домой. Когда я вернулась – NN диктовала Раневской телеграмму Пуниным:
– “Лежу больнице больна брюшным тифом желаю всем долгой счастливой жизни”.
Раневская сделала в мою сторону круглые глаза, а я сказала:
– NN, дорогая, не посылайте такую телеграмму!
[Днем позже]
– …Я вчера объяснила Фаине свою телеграмму в Самарканд, чтобы она поняла. Я ответила Н. Н. как православному, как христианину. В моей телеграмме он прочтет ответ: прощение. Что и требуется… А остальные? Ира ко мне равнодушна совсем, ей все равно – есть я или нет. Анна Евгеньевна дико меня ненавидит. Кого же там жалеть?
А смерти бояться не надо, и слова этого бояться не надо. В жизни есть много такого, что гораздо страшнее, чем смерть. Вся грязь, вся мерзость происходят от боязни смерти. А эти интеллигентские штучки, что умирает кто-то другой, плохой, а не мы, – надо бросить. Именно мы погибаем, мы умираем, а никто другой».
Но прошла зима, и Анна Андреевна снова поднялась на ноги. Зная по опыту, как коротки, короче азиатской весны, отпущенные ей промежутки между бедами, Анна Андреевна вернулась к работе – продолжила «Поэму без героя», пришедшую к ней в последнюю зиму перед войной – 27 декабря 1940 года.
Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный дом в ночь на 27 декабря 1940 г., прислав как вестника еще осенью один небольшой отрывок («Ты в Россию пришла ниоткуда…»).
Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы.
Ее появлению предшествовало несколько мелких и незначительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями.
В ту ночь я написала два куска первой части («1913») и «Посвящение». В начале января я почти неожиданно для себя написала «Решку», а в Ташкенте (вдва приема) – «Эпилог», ставший третьей частью поэмы, и сделала несколько существенных вставок в обе первые части.
Я посвящаю эту поэму памяти ее первых слушателей – моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады.
Их голоса я слышу и вспоминаю их, когда читаю поэму вслух, и этот тайный хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи.
8 апреля 1943, Ташкент Еще одно лирическое отступление
Все небо в рыжих голубях, Решетки в окнах – дух гарема… Как почка, набухает тема. Мне не уехать без тебя, — Беглянка, беженка, поэма.
Но, верно, вспомню на лету, Как запылал Ташкент в цвету, Весь белым пламенем объят, Горяч, пахуч, замысловат, Невероятен…
Так было в том году проклятом, Когда опять мамзель Фифи Хамила, как в семидесятом. А мне переводить Лютфи Под огнедышащим закатом. И яблони, прости их, Боже, Как от венца в любовной дрожи, Арык на местном языке, Сегодня пущенный, лепечет. А я дописываю «Нечет» Опять в предпесенной тоске.
До середины мне видна Моя поэма. В ней прохладно, Как в доме, где душистый мрак И окна заперты от зноя И где пока что нет героя, Но кровлю кровью залил мак…
1943, Ташкент Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
«“Поэма” оглушительно нова, в такой степени нова, что неизвестно, поэма ли это; и нова не для одной лишь поэзии Анны Ахматовой, а для русской поэзии вообще. (Может быть, и для мировой; я судить не могу, я слишком невежественна.) Тут все впервые: и композиция, создающая некую новую форму, и строфа, и самое отношение к слову: акмеистическим – точным, конкретным, вещным словом Ахматова воспроизводит потустороннее, духовное, отвлеченное, таинственное. Конечно, это свойство всегда было присуще поэзии Ахматовой, но в “Поэме” оно приобрело новое качество. Острое чувство истории, тоже всегда присущее поэзии Ахматовой, тут празднует свое торжество. Это праздник памяти, пир памяти. А что память человека нашей эпохи набита мертвецами – вполне естественно: поколение Ахматовой пережило 1914, 1917, 1937, 1941 и пр. и т. п. История пережита автором интимно, лично – вот в чем главная сила “Поэмы”. Тут и те, кто погиб в предчувствии гибели – самоубийца Князев, например. (“Сколько гибелей шло к поэту, // Глупый мальчик, он выбрал эту”… “Не в проклятых Мазурских болотах, // Не на синих Карпатских высотах…”) В “Поэме” не вообще мертвые – убитые, замученные, расстрелянные – а ее мертвые, те, что когда-то делали живой ее жизнь, герои ее лирических стихов. Но это вовсе не превращает “Поэму” в цепь лирических стихотворений, как полагает Шервинский. Это только пропитывает эпос лирикой, делает “Поэму” лирико-эпической, бездонно глубокой, хватающей за душу. “У шкатулки ж двойное дно” – а какое дно у памяти? четверное? семерное? не знаю, память бездонна, поглядишь – голова закружится.