(Песнь о Велунде, 6–7) Антураж эпохи весьма устойчив. Морской поход остается главной и центральной коллизией, обрамляя собственно ядро сюжета — месть или преступление против норм родовой морали. При этом валькирии упорно передвигаются верхом, в том числе и по воздуху. Однако видеть здесь всецело результат того, что девы-воительницы принадлежат другому страту в иерархии героев эпоса (они, в отличие от людей и даже собственно героев, — порождение мира асов), вряд ли возможно, хотя этот фактор и накладывает свой отпечаток. Вероятно, главную роль в формировании стереотипного образа валькирии играл процесс, бурно шедший в Европе в течение всего I тыс. н. э. — процесс возникновения устойчивого и специфического образа воина-всадника, имевший как восточные, так и римские, христианские и сугубо германские корни и блестяще рассмотренный в монографии Ф. Кардини (37). Примечательно, что на синхронных стелах Готланда валькирия (а иначе трудно истолковать образ женщины в накидке, подносящей въезжающему в Вальхаллу коннику рог с пивом) устойчиво изображается пешей (Шенгвиде и др.). Возможно, это результат «пограничного состояния», свидетельство неустойчивости мифологемы в данный период, когда окончательный образ еще испытывал колебания, вернее — существовал без строгого канона. Либо, напротив, свидетельство четкого разграничения двух иконографических и эпических традиций — образов «валькирии скачущей» и «валькирии подносящей». По крайней мере, образ последней чрезвычайно устойчиво преемствен от многочисленных — как раскопанных давно, так и обнаруженных буквально в последние годы — бляшек с изображениями женщин в накидках вендельского времени. Соотнести всех их с валькириями довольно сложно, но этот усредненный образ, несомненно, послужил иконографической моделью для создателей готландских стел.
Важнейший образ эпоса, образ, послуживший моделью не только для «Саги о Вельсунгах», «Беовульфа» и многочисленных сюжетов эпических песен, но и для современных рефлексий — тетралогий Р. Вагнера и Дж. Р. Р. Толкиена, — образ сокровища, несущего на себе проклятие. Без сомнения, это центральный сюжет эпоса как такового, а также квинтэссенция германского мироощущения в целом. Рассмотрение его в науке предпринималось неоднократно (Гуревич и др.) и необходимо признать, что оформляющееся представление о сокровище и (в отдельных случаях) стерегущем его драконе в самом деле находит себе устойчивое подтверждение в образе Империи, являвшейся главным врагом и вожделенной целью варваров. Помимо очевидного прямого истолкования — сокровище и вправду чаще всего приносит массу неприятностей овладевшим им, — свидетельствующего лишь о рациональности мышления и здравом смысле древних германцев, допустимо и опосредованное. Громада Рима — грозного, но слабеющего на глазах, — несомненно, порождала и подобные ассоциации в том числе. Римское наследие — политическое, религиозное, художественное — стало тем, что вывело овладевших им варваров на лидирующие места в мировых «рейтингах». Однако оно же несло в себе отпечаток грядущей гибели. Ощущение этого вряд ли может показаться нам неадекватным для древнего германца. Опыт показывает, что никакая цена, заплаченная за прогресс и успех, не кажется людям слишком большой и ее размер не остановил еще никого. Исключением не стали и германцы первого тысячелетия.
Миф о собственном прошлом в традиционном обществе почти всегда приобретает трехуровневую структуру. Верхний уровень образует собственно мифология — традиция о подвигах и сущности богов. Нижний складывается более или менее (в Скандинавии — потрясающе глубоко) развитым наследованием памяти об исторических деяниях земных предков. А промежуток заполняется отнюдь не промежуточным по сути своей «эпическим телом» — традицией, сохраняющей память о деяниях героев, которые не принадлежат, в сугубом смысле, ни к миру людей, ни к миру богов.
Эпическая традиция, возникшая как альтернатива и «средний этаж» мифологемы прошлого, приобрела у германцев отчетливое своеобразие. Она законсервировала и сохранила пласт истории, для Скандинавии, строго говоря, являвшийся чем-то чрезвычайно далеким. Это были повести о подвигах других героев и в других землях. Собственные события, имевшие для местной почвы куда как большее значение, органически встроились в общее течение европейской истории давно ушедшего времени. При этом время формирования эпоса предельно четко обусловлено внутренней потребностью в нем общества. Именно в середине I тыс. н. э. скандинавские германцы «дозрели» до формирования собственного героического миросозерцания. Именно к вендельскому времени — времени беспрестанных походов и немирья малых конунгов — относится формирование самого эпоса: легендарные события были спроецированы на реалии начавшихся походов и распрей. Причем процесс этот был в основном завершен к началу заморских экспедиций: распри эпоса — это, прежде всего, распри между «своими», выяснение отношений внутри родов и между родами. Именно с этим диссонирует порой протогосударственный отпечаток на образах персонажей эпохи Великого переселения, являющийся «родимым пятном» скандинавской эпической традиции.