Снегами погребен, угрюмый Неман спал. Равнину льдистых вод и берег опустелый И на брегу покинутые села Туманный месяц озарял. Всё пусто… Кое-где на снеге труп чернеет, И брошенных костров огонь, дымяся тлеет, И хладный, как мертвец, Один среди дороги, Сидит задумчивый беглец Недвижим, смутный взор вперив на мертвы ноги…[266]
29 марта 1813 года Батюшков получает приказ о том, что он наконец-то принят в военную службу штабс-капитаном. Правда, только в июле он отправляется вдогонку за войной, надеясь на невозможное: найти среди сражающихся своего старого армейского друга Ивана Петина.
Задержка была вызвана тем, что здоровье не позволило израненному Алексею Николаевичу Бахметеву вернуться в строй. Генерал, стремясь сдержать слово, данное Батюшкову, пишет письмо своему другу Раевскому и просит взять поэта в адъютанты.
Батюшков прибывает к генералу и служит при нем до самого Парижа.
Генерал-лейтенант Николай Николаевич Раевский уже тогда, в 1813 году, — легенда русской армии. Не только армии, но и всему русскому обществу известны его подвиги, совершенные в сражениях при Смоленске и Бородине, Малоярославце и Красном.
Его слава признана противником. О нем Наполеон сказал: «Этот генерал сделан из материала, из которого делают маршалов».
Трудно не испытывать трепет, поступая в адъютанты к такому полководцу. Но Батюшков справляется с волнением — все-таки это уже третья его военная кампания, повидал он и генералов. Вскоре у них устанавливаются если не совсем короткие и товарищеские (такое и невозможно между генералом и адъютантом в условиях войны), то добрые отношения. Батюшков и в грохоте сражения с полуслова понимает своего начальника. Раевский называет Батюшкова «господином поэтом» и отличает его от других своих адъютантов тем, что делится с ним соображениями далеко не служебного характера.
Об одном из таких разговоров с генералом Батюшков вспоминал после войны: «Мы были в Эльзасе. Раевский командовал тогда гренадерами. Призывает меня вечером кой о чем поболтать у камина. Войско было тогда в совершенном бездействии, и время, как свинец, лежало у генерала на сердце. Он курил, очень много по обыкновению, читал журналы, гладил свою американскую собачку — животное самое гнусное, не тем бы вспомянуть его! — и которое мы, адъютанты, исподтишка били и ласкали в присутствии генерала: что очень не похвально, скажете вы, — но что же делать? Пример подавали свыше, другие генералы, находившиеся под начальством Раевского.
Мало-помалу все разошлись, и я остался один. „Садись!“ Сел. „Хочешь курить?“ — „Очень благодарен“. Я — из гордости — не позволял себе никакой вольности при его Высокопревосходительстве. „Ну так давай говорить!“ — „Извольте“. Слово за слово — разговор сделался любопытен. Раевский очень умен и удивительно искренен, даже до ребячества, при всей хитрости своей. Он же меня любил (в это время), и слова лились рекою… Он вовсе не учен, но что знает, то знает. Ум его ленив, но в минуты деятельности ясен, остер. Он засыпает и просыпается. Но дело теперь о том, что он мне говорил. Кампания 1812 года была предметом нашего болтанья.