1
Я, Джефферсон Бейтс, даю настоящие показания под присягой в полном осознании того, что, каковы бы ни были обстоятельства, жить мне осталось недолго. Я делаю это ради тех, кто переживет меня. К тому же настоящим я попытаюсь снять с себя обвинения, столь несправедливо мне предъявленные. Великий, хотя и малоизвестный американский писатель, работающий в традициях готики, однажды написал, что «высшее милосердие, явленное нашему миру, заключается в неспособности человеческого разума понять свою собственную природу»[52], однако у меня было довольно времени для напряженных раздумий, и теперь я достиг в мыслях своих такой упорядоченности, кою счел бы невозможной всего лишь год назад.
Ибо как раз события последнего года и стали причиной моего «расстройства». Я называю случившееся со мной этим словом, ибо пока не уверен, какое еще имя ему дать. Если бы мне нужно было определить точный день, когда все началось, я бы, скорее всего, назвал тот, когда мне в Бостон позвонил Брент Николсон и сказал, что снял для меня как раз такой уединенный и красивый дом, который я искал, чтобы поработать над давно задуманными картинами. Дом этот стоял в укромной долине рядом с широким ручьем, не очень далеко от морского побережья, по соседству со старыми массачусетскими поселениями Аркхемом и Данвичем, которые знакомы каждому местному художнику своими замечательной формы мансардными крышами — приятными глазу, но странным образом выводящими наблюдателя из душевного равновесия.
Сказать по правде, я сомневался. В Аркхеме, Данвиче или Кингстоне на день-другой всегда останавливались собратья-художники, а мне хотелось укрыться именно от них. Но в конце концов Николсон меня уговорил, и через неделю я уже был на месте. Дом оказался большим и старым — похоже, той же постройки, что и многие дома в Аркхеме; он укрывался в распадке с плодородной, по всем признакам, почвой, но следов земледелия я не заметил. Дом тесно обступали высокие сосны, а с одной стороны огибал чистый ручей.
Несмотря на всю свою привлекательность при взгляде издалека, вблизи дом выглядел совершенно иначе. Во-первых, прежние хозяева выкрасили его в черный цвет. Во-вторых, он вообще имел какой-то недобрый и грозный вид. Окна без штор мрачно глядели на свет. По цоколю все здание опоясывала узкая веранда, до отказа забитая перевязанными бечевой мешками, стульями с полусгнившей обивкой, комодами, столами и огромным количеством всевозможной старомодной домашней утвари. Все это весьма напоминало баррикаду, специально выстроенную, чтобы удержать что-то внутри или защититься от чего-то снаружи. Было хорошо заметно, что эта баррикада простояла так довольно долго: на всех предметах сказались несколько лет пребывания на открытом воздухе. Причина возведения этой баррикады была неясна даже самому агенту, с которым я списался, но из-за нее дом выглядел обитаемым, хотя никаких признаков жизни в нем не наблюдалось и все говорило о том, что там много лет вообще никто не жил.
Ощущение это было иллюзией — и она не оставляла меня никогда. Было ясно, что в дом никто не входил — ни сам Николсон, ни агент, — поскольку баррикада загораживала как парадную, так и заднюю двери, растянувшись по всему периметру квадратной постройки, и, чтобы войти внутрь, мне пришлось разобрать ее часть.
Внутри же впечатление обитаемости было еще сильнее. Однако имелось одно большое отличие — интерьер оказался прямой противоположностью мрачному внешнему виду здания. Здесь было светло и удивительно чисто, если учесть, сколько дом простоял заброшенным. Более того, сохранилась и обстановка — правда, скудная, — хотя поначалу у меня сложилось четкое ощущение, что вся без исключения мебель вынесена из комнат и нагромождена на веранде.
Изнутри дом был так же похож на ящик, как и снаружи. Первый этаж состоял из четырех комнат: спальня, кухня с кладовой для провизии, столовая и гостиная; наверху — еще четыре комнаты совершенно таких же размеров: три спальни и кладовая. Во всех комнатах было множество окон, в особенности — на северной стороне: это было крайне удачно, ибо северное освещение пригодно для живописи как никакое другое.