Варя вдруг взяла с телефона пустую трубку и поднесла. Послушала. Там была немножко другая тишина, не как просто тишина. Она слегка гудела: наверное, кровь в ухе, на манер когда слушаешь морскую раковину. Представила, что там на другом конце тишины Арька. Он что-то слышит, что-то видит? Что-то ведь слышит и видит, если живой. А что-то помнит? Что он помнит?
162
Радия разбомбили, а сегодня над Международным проспектом расплескался шлейф из десятков тысяч поддельных продкарточек. Проспект перекрыли, вся милиция ползала-собирала, но сколько людишки успели унести, да и каждому ползавшему милиционеру все щели не прощупаешь, да и прощупывающий энкавэдэшник сам — младший голодный чин: в общем, засада.
Киров лично выступил по радио, сообщил, что карточки на другой бумаге и те, кто с ними за хлебом сунется, будут упромыслен согласно военному времени. Это был блеф: бумага-то правда другая, да чуть, и как ее отличат сотни продавщиц, а если и отличат — откуда кликнут в нужную минуту милиционера?
Максим торжествовал. Последняя бутылка достигла цели: и про радий послушался фюрер, и про карточки.
Максим понимал, то есть, что не доплыла бутылка до Гитлероса Адольфыча: и времени мало прошло, и в принципе сие невозможно. Но ведь и медиумические всякие связи — не совсем пустой звук. Просочилась информация сквозь воду, сквозь алхимию тонких слоев: и словил ее Гитлер. Карточки — реальный удар по населению, покрепче радия.
Надо только найти скорее Варю: голодает! Максим запросил список жильцов Колокольной: три Варвары зарегистрировано, но все 19-го века рождения. Видимо, адрес официальный другой, в переулке. Надо было сразу окрестности запрашивать, да не дотумкал, время потеряно, а теперь еще и запрос непонятно когда сделаешь, завархиву Рацкевич сегодня череп рукояткой разбил, разоблачив в нем затаившегося троцкиста.
Обедал сегодня на Литейном, попытался заговорить с Арбузовым: воротит. Ну-ну. Ульяны не было, Арбузов ел один с чекушкой, и Максим один со своей чекушкой, за соседним столиком, наглядно просматривалось, что они в ссоре, сотрудники перешептывались. Чекушку выкушал, пошел в начало Невского, в «генеральский» гастроном отоварить спецкарточки (самому и без них более чем хватало, но теперь Глоссолала кормил), по дороге хлебал из фляжки. Плакат «Опасно» на вечный сюжет про машину, мальчика и мячик, выкатившийся на дорогу, смотрелся комично. На углу Литейного-Невского немногословно дрались два дистрофика, куш был не виден, несколько человек безучастно наблюдало, вмешиваться не стал.
Город белый, небо белое, над Аничковым дворцом — большое белое солнце. Вот что разыгрывать в пустом белом городе — оперу про вечные льды. Куда там замок в немецком лесу, даже пусть сверхогромный! Вот вам город, бриллианты дворцов на цепочках каналов, заросли колоннад и оркестры на площадях. Мертвый город — вот декорация для «ледяных сущностей». Обнаружить надо это либретто, проверить, чего там и как.
Фляга иссохла, но в «генеральском» взял водки, там встретил майора из экономического, с которым неплохо контачили по эрмитажным делам, раздавили 250 прямо в магазине, двинул в Колокольную — опять через Невский. На мосту через Мойку — вялые зеваки, глядят на лед, там тело человечье скрюченное. Сверился с ситуацией: сиганул свихнутый суицидальник, спрыгнул с сознания, ссы-канул страданий, суровой судьбы, самозабвенно спровадил священный солнечный свет, счастье существования, сладость совершенства: скапутился, словом, спекся, самоубился. Сталин на Казанском поджимался на ветру, трусил возвращения Глоссолалыча. Максим хлебнул, помянул самоубийцу. На Аничковом вновь вспомнил про оперу, тут ведь стояло четыре коня, они вернутся, прискачут, вот и четыре части оперы: ставить тут откупоривание оперы, как ее, увертюру. Прошел гражданин, на Максима похожий чертами. Догнать накостылять? Ладно. Дама в шубе, явно литерная, сворачивала в Рубинштейна, гаркнул ей комплимент, дама слинялась. Не может быть что нельзя исполнить оперу сейчас, хоть и малым составом. Исполнить-исполнить!