Каждому – свой толчокДля прозренья. И вот,Осторожный сверчок,Он тоже – преображён:Грозная красотаВстала из пенных пелён.
У. Б. ЙейтсКАК МЕНЯЕТСЯ МИР, стоит солнцу прорваться сквозь тучи, так изменилось абсолютно всё, стоило только Томасу мне поверить. Кругом посветлело, даже сумерки и те отложили свой приход. Озеро сделалось тихим и безмятежным, а я наконец-то сбросила напластования страха, словно мокрую одежду, которая не давала согреться.
Томас тоже освободился. Поверив собственным глазам, он подставил плечи под бремя моих тайн и потащил это бремя с трогательной покорностью. Разумеется, у Томаса был миллион вопросов ко мне, но сомнений не было больше ни на йоту. По вечерам, дождавшись, когда Гарва-Глейб утихнет, Томас прокрадывался в мою спальню. В объятиях друг друга мы говорили о невозможных вещах.
– Энн, ты сказала, что родилась в 1970 году. А какого числа, в каком месяце?
– Двадцатого октября. Мне исполнится тридцать один. Хотя формально меня еще и на свете-то нет, – усмехнулась я.
– Это же послезавтра! Не совестно тебе, а? Вот не спроси я – так бы твой день рождения и проворонил!
Я передернула плечами. Конечно, я и не думала объявлять об этом событии. Бриджид наверняка известно, когда родилась настоящая Энн, и едва ли две даты совпадают.
– А ты старше меня, – фыркнул Томас, разницей в возрасте как бы упрекая меня за сокрытие важной информации.
– Неужели?
– Мне тридцать один исполнится только на Рождество.
– А в каком году ты родился? То-то, что в 1890-м! Я родилась в 1970-м. Восемьдесят лет в мою пользу, почтеннейший мистер Смит!
– Нет, дражайшая Графиня! Вы провели на этой земле двумя месяцами больше, чем я, – продолжал дразнить Томас. – Стало быть, вы старше.
Он устроился поудобнее – оперся на локоть, чтобы глядеть мне в лицо.
– Ну а чем ты занималась в своем две тысячи первом году? – «Две тысячи первый» он произнес с трепетом, будто не верил, что мир дотянет до этого рубежа.
– Истории рассказывала. Книжки писала.
– Ну конечно! – выдохнул Томас, растрогав меня искренним восхищением. – Я мог бы и сам догадаться. А о чем они были, твои книжки?
– О любви. О волшебстве. Каждая – в определенном историческом контексте.
– А теперь ты сама в этом живешь.
– В чем? В любви или в волшебстве? – прошептала я.
– В историческом контексте, – отвечал Томас, лаская меня взглядом. Он склонился надо мной, слегка коснулся губами моих губ. Поцелуи вынуждали прервать разговор, но мы изголодались по словам не меньше, чем по физическому контакту. Вдобавок нам открылось, что после поцелуев слова звучат весомее.
– Чего тебе больше всего недостает в моей эпохе, Энн? – спросил Томас, умудрившись не оторваться от моих губ. Внизу живота я ощутила трепет, груди напряглись.
– Пожалуй, музыки. Я всегда писала под классическую музыку. Классическая музыка не сбивает с темы, а наоборот – вдохновляет. Эмоции дарит, которые автору необходимы. Без эмоций ничего не получится, значит, и без музыки тоже.
Томас смутился.
– Как это ты писала под музыку? Музыкантов, что ли, в дом приглашала? Ты со многими знакома, да?
– Ни с одним. В моем времени существуют музыкальные записи – включай когда вздумается и слушай сколько влезет.
– Как граммофон?
– Ну да, вроде того. Только гораздо лучше.
– Кто твои любимые композиторы?
– Клод Дебюсси, Эрик Сати, Морис Равель.
– Понятно. Французов предпочитаешь.
– Что за намеки? Мне просто нравится фортепьяно. У меня слабость к той эпохе. И меня завораживает обманчивая простота.