Сначала он ребенок, Плюющий и ревущий на руках У нянюшки, затем — плаксивый школьник, С блистающим, как утро дня, лицом И с сумочкой, ползущий неохотно Улиткою в свой пансион; затем Любовник он, вздыхающий, как печка, Тоскливою балладой в честь бровей Возлюбленной своей; затем он — воин, Обросший бородой, как леопард, Исполненный ругательствами, честью Ревниво дорожащий, быстро в спор Вступающий, и за парами славы Готовый взлезть хоть в самое жерло Орудия; затем — судья с почтенным Животиком, в котором каплуна Отличного он спрятал, с строгим взором, С остриженной красиво бородой, Исполненный мудрейших изречений И аксиом новейших — роль свою Играет он. В шестом из этих действий Является он нам паяцем тощим, С очками на носу и с сумкой сбоку. Штаны его, что юношей еще Себе он сшил, отлично сохранились, Но широки безмерно для его Иссохших ног, а мужественный голос, Сменившийся ребяческим дискантом, Свист издает пронзительно-фальшивый; Последний акт, кончающий собой Столь полную и сложную исторью, Есть новое младенчество — пора Беззубая, безглазая, без вкуса, Без памяти малейшей, без всего.
Тот же Жак, составивший себе такой величественный взгляд на человеческую жизнь, в обыкновенное время, как мы уже упоминали, мизантроп вследствие нервности и брюзгливо остроумен. Ему претит учтивость, он ищет уединения, собеседнику говорит на прощание:
Благодарю вас за компанию, но сказать правду, мне точно так же было бы приятно остаться одному.
Но когда он под конец уходит в покинутую пещеру, то слишком серьезного значения это не имеет. Его меланхолия — меланхолия комического пошиба, его негодование на людей есть лишь потребность юмориста дать волю своим сатирическим фантазиям.
И затем, как мы уже указывали, в этом Жаке есть все же лишь известное зерно природы Шекспира, Шекспира в будущем, Гамлета в зародыше, но не того Шекспира, который купается теперь в солнечных лучах и живет среди непрерывных успехов, окруженный возрастающей популярностью и поддерживаемый энтузиазмом и доброжелательством лучших людей. Этого Шекспира следует искать во вставленных в пьесу песнях, в остротах шута, в томлении влюбленных, в увлекательном диалоге молодых девушек. Подобно Богу он всюду и нигде.
Когда Целия говорит: «Сядем и насмешками сгоним матушку-фортуну с ее колеса для того, чтобы вперед она раздавала свои дары поровну», то этим, словно камертоном, дается тон, в котором здесь играют, открывается шлюз для потока веселого остроумия, разукрашенного всеми радугами фантазии, который с этой минуты начнет, пенясь, подниматься и падать.
Без шута дело не обходится, ибо глупость шута — точильный камень остроумия, а остроумие шута — пробный камень характеров. Отсюда его имя Оселок.
Здесь не забыто, каков свет в действительности, не забыто, что лучшие люди приобретают себе врагов в силу лишь своих преимуществ, и несколько печально звучат слова старого слуги Адама (роль, игранная, по преданию, самим Шекспиром), с которыми он обращается к своему господину, молодому Орландо (II, 3):
…Опередила здесь Вас чересчур поспешно ваша слава. Есть род людей — известно это вам Которые в своих душевных свойствах Себе врагов находят; из таких Людей и вы. Достоинства все ваши. Мой господин, по отношенью к вам Изменники чистейшие, святые. О, что за свет, в котором красота Душевная тому отравой служит, Кто ею наделен!
Но вскоре глазам открывается более утешительная житейская философия, связанная с нескрываемым пренебрежением к школьной философии. Как будто насмешливый намек на одну книгу того времени, переполненную пошлыми изречениями знаменитых философов, слышится в словах Оселка к Вильяму (V, 1):
Когда языческий философ ощущал желание съесть виноградную кисть, он раскрывал губы в ту минуту, как подносил виноград ко рту; этим он хотел сказать, что виноград создан для того, чтобы его ели, а губы для того, чтобы раскрываться, —