СеансЭта картина изображает голубую фигуру, просвечивающую в том, что кажется плотной октябрьской дымкой, – угадываются отрывки других лиц и некоего пейзажа, – но на самом деле должно быть непроницаемо тёплой стеной, затерявшейся на окраине небольшого города. Эта окраина занимает в твоей жизни место вида, наплывающего в полусне или проглядывающего в незнакомых строках. Однако когда сосредотачиваешься, чтобы её вспомнить, ощущаешь томительно мягкую белизну, плавно выводящую тонкий удлинённый абрис бровей, носа и губ – непререкаемо поджатых и как будто мешающих заглянуть в глаза, делающих невыносимой маленькую мочку отставленного уха. Поэтому образ расплывается в голубизне мысленного города, и кажется, что эти черты подстерегают тебя в каждом лице, которое может промелькнуть в тени бесконечно прямых аллей.
Платановые бульвары, прямо и непрерывно идущие ряды низких голубоватых домов вспоминаются в этом загадочном городе, который вопреки всему хочется называть своим. Эти мысли сливаются в шёпот древесных крон или бормотание сточных ручейков, никогда ничего не называя, не вызывая на улицы ни души. Они перепутываются, как нити затуманивающего видимость дождя, в странные партитуры, которые однажды разыгрывались перед тобой в сумраке небольшого кинотеатра.
Точнее сказать, это старое здание клуба, бывшего «ринга» или «паласа», со скрипучим запущенным залом, в котором никогда, по всей видимости, не проходит зима. Чаще всего в разорившемся кинозале держит собрания община танцующих евангелистов, и тогда всё содрогается от их топота, а балкон грозит рухнуть с чудовищным скрипом нестройного хора. Однако же раз в неделю, иногда в две, сюда всё ещё сходится на благотворительные сеансы публика местного кинолектория.
Тёмными вечерами зал едва освещается двумя лампами, оставшимися в светильниках боковых галерей. Никакого звонка нет, но на кажущиеся очень далёкими выкрики отживших служительниц ряды сразу и как бы по уговору начинают заполняться созданиями самого разного вида и возраста, иногда их ведут нечистые юноши поэтического склада или потеплее закутавшиеся старики. Вскоре в зале теснится аудитория, красноречивость которой теряется в её пестроте: всё, что могло быть прекрасным или пропащим, и всё, что может быть отцветающим или чахоточным. Ветер, сквозящий с улицы, продувает еле искрящиеся снежинки по пустым галереям балкона и покачивает похожую на колесо мёртвую люстру.
Завёрнутый в шарф седенький лектор еле выжёвывает нечто со сцены, и никто не обращает на него внимания, даже не видно пара, который слетал бы с его губ в простуженный воздух. Весь зал дышит дымками, стекающимися от термосов и украдкой закуриваемых папирос, из-под воротников и ладоней; они собираются под сводами и их туман рассеивается, оседая на люкарнах пятнами изморози. Можно подумать, что седенький лектор покачивает им на прощание головой и делает едва уловимые жесты руками. В действительности он необычайно занят той лёгкой облачностью, которую показывают в центре зала просачивающийся сверху лунный свет и тусклое освещение пары лампочек.
Облачность свивается, вырисовывая причудливые белые фигуры. В их неустойчивых линиях, похожих на нотные или хореографические записи, – хотя бы на змеящуюся и, как говорят, выражающую планетарный ритм линию контрданса, – и правда читается картина целого мира. Все маневры и скачки гарнизона, все визиты и танцы в обществе, интриги и драмы, воображение рисует военные оркестры и бальные пары, белесоватые образы, растаявшие в городке, выстроенном у границ пустыни по приказу Белого Генерала.
Вот что занимает седенького лектора, и ему кажется, что он правит или по крайней мере удерживает некие нити необычного оркестра, для которого главное растаять, как пар. И остальным кажется, что все они уже более или менее исчезли и довольны в своих краях, хотя жизнь всё ещё обкатывает и сталкивает их, как дробь в игрушке.
Чёрный кабинетПортал этой сцены, изображающий восточный шатёр, был задрапирован пламеневидным шитьём, в котором заранее угадывается всё, что произойдёт на пустых подмостках по хлопку фокусника: причудливые лучащиеся фигуры, порхающие бабочки, полузвери и одалиски, рассыпающиеся драгоценности – всё, что выныривало, играло и пропадало в чернильной темноте за рампой. Мы бы сказали, что всё это похоже на сон или на те известные нам по книгам минуты необъяснимого появления, – раздвигающие реальность живописные анфилады, – в которые сон заставляет верить. Загадка сомнительных средств художника – ничто перед тайной и правдой воздействия, которое оказывает его искусство. Во всяком случае, чудо должно быть хорошо обосновано, чтобы его заметили и чтобы затем публика получала удовольствие от того, как оно изображено на подмостках завуалированного чёрным бархатом кабинета, на экране или с помощью специальных очков.