(«—Прощай! — Как плещет через край…» МЦ пишет Ланну безразмерное послание, жанрово эклектичное, то ли дневник, то ли очерк, то ли исповедь, и вообще это, помимо всего прочего, некая новелла внутри дневника:
Москва, 6-го русск декабря 1920 г., воскресенье. Из трущобы — в берлогу
— Письмо первое —
Дружочек!
После Вашего отъезда жизнь сразу — и люто! — взяла меня за бока.
Проводив Вас немножко дольше, чем было видно глазам, я вернулась в дом.
Дома уложила Алю. — Да, постойте! — Взойдя, я сразу поняла: не чердак и не берлога, — трущоба). (Но полрадости. — Вас не было рядом, чтобы оценить!)
Поняв трущобность, удовлетворилась ею и ушла ночевать в приличный дом, — к знакомым Т. Ф. С-биной. Там были одни женщины, говорили про спиритизм — сомнабулизм — (какая нелепость! — бессмысленность! — неоправданность! — летящий стол, — стол, который должен стоять'.)
— Я лежала на огромном медведе (мех усыпляет, медвежий — в особенности — знаю по опыту, — каждый раз, ложась на медведя, сплю. — Объяснение медвежьей зимней спячки.) — Я лежала на огромном медведе, не слушала, спорила и спала.
Ночью 30 раз просыпалась, курила, бродила, будила и ушла с рассветом, оставив всех в недоумении, — зачем приходила.
Такой Москвы Вы не знаете, да и я забыла, что она есть! Блеск — звонкость — ломкость. Небо совсем круглое (относительно земли — сомневаюсь), — как надышанное розовым, и снег розовый, — и я — тигровым привидением.
Дойдя до Смоленского, решила — noblesse oblige[54] — навестить — посетить его останки — и — о удивление! — не помер: мужик с дровами!
— «Купчиха, дров не надоть?» — «Даже очень!» Впрягаюсь с мужиком и довожу до дому 4 мешка дров. Отдаю взамен всю пайковую муку
— В 12 ч. дня посылаю Алю на Собачью площадку (кой по-Вашему — нет) — в Лигу Спасения Детей, за каким-то усиленным питанием, а сама сажусь дописывать те — последние — стихи, диалог над мертвым.
Потом голова болит, ложусь на Алину кровать, покрываюсь тигром и плэдом, дрова есть, — значит можно не топить, ужасный холод, голова разлетается, точно кто железным пальцем обводит веки.
— Сплю. —
Просыпаюсь: темнеет. — Али нет. Иду к Скрябиным. — Там нет. — Вспоминаю год назад — приют, госпиталь, этот ужас всех недр — вспоминаю эти последние две недели сейчас, мою сосредоточенность на себе (Вас), мое раздражение на ее медленность, мое отсутствие благодарности Богу — каждый день и час — за то, что она есть.
Возвращаюсь — жду — читаю какую-то книгу. — Темнеет. — Не могу сидеть, оставляю ей записку в дверях, иду во Дворец Искусств, к Мти.
— «Была у Вас Аля?» — «Только что ушла». — Опять домой. Час проходит. (Уже 5 ч.) — Ее нет. — — Уже 7 ч. (Ушла в 12 ч.) Я лежу и думаю.
Думаю вот о чем: — Господи, и тогда я мучилась, пальцем очерчивала, где болит, — но какая другая боль! Та боль — роскошь, я на нее не в праве, а эта боль — насущная, то, чем живут, от чего не вправе не умереть (если Аля не найдется!) — Аля. — Сережа.
Ася — на грани, и насущное, и роскошь. Ланн — только роскошь, и вся боль от него и за него — роскошь, и сейчас Бог наказывает. Отношение неправильно пошло, исправилось только к концу — выпрямилось! — за день до его отъезда.
Я поняла: никакой заботы!
Холодно — мерзни, голоден — сам бери, болен — умирай, я не при чем, — отстраняюсь — галантно! — без горечи!
В 9-ом часу явление Вштейна[55] с Алей за руку. Явление напыщенное и прохладное. Весь — сознание своего подвига и моей подлости. (Гнала от себя люто вот уже целый месяц!)
Подвел — поклонился — и вышел.
— Господа, вы не мастера давать! —
Молчание. Беспомощность от сознания безнадежности тотчас же следующего диалога: