побежден: устроители получали свыше разрешение на печатание афиш ненормированных. По существу, мне это было глубоко безразлично, но пря, каждый раз возникавшая, была утомительна. Сколько я ни просил избавить меня от афишных нарядов – они все-таки оставались в ведении Книжной Палаты до самого конца ее существования и до конца моей службы в ней.
Зато немалым мне развлечением служило рассматривание книг, проходивших через Палату. Недавно М. Осоргин во «Временнике Друзей Русской Книги» дал любопытное описание рукописных изданий Книжной лавки писателей – изданий, выпущенных не только на обоях, но подчас и на рогоже, и даже на осиновом поленце. Конечно, что касается печатных произведений, то до осиновых дров дело не доходило. Однако книг и журналов, отпечатанных довольно фантастическим образом, довелось мне видеть немало. Они поступали главным образом из провинции, но иногда выпускались и в самой Москве. Тут были книги, отпечатанные на обоях, на оберточной бумаге и даже на оборотной стороне каких-то казенных бланков и ведомостей. Помню какую-то книгу (не помню только ее заглавия), отпечатанную так, что на всех нечетных страницах шел печатный текст, а на четных – разграфленные перечни каких-то товаров с проставленными от руки цифрами. Немножко напоминало письмо городничего к Анне Андреевне.
Наконец, довелось мне быть наблюдателем нескольких презанятных библиографических историй, о которых я расскажу в следующий раз.
* * *
С какой истории начать – я не знаю: хронологическая их последовательность улетучилась из моей памяти, а если бы и сохранилась – все равно была бы несущественна. Поэтому начну наугад,
с истории, в которой, собственно говоря, никакой «истории» даже не было, а просто была безалаберщина, бестолковщина, характерная, впрочем, для той эпохи. Дело же все заключалось в том, что Госиздат вздумал выпустить календарь-альманах на 1920 год-нечто вроде блаженной памяти гатцуковского «Царя-Колокола», но, разумеется, на советский лад. Началось с того, что календарь, как водится, запоздал: вышел не то в марте, не то в апреле. Отличительной и «революционной» его чертой было то, что названия христианских праздников были из него выброшены вместе со святцами. Вместо праздников было означено просто: «День отдыха», а вместо святцев указывалось, какое революционное событие и в каком году приходилось на данный день. Все это было вполне естественно, и составители могли рассчитывать на благоволение начальства. Но, на беду свою, забыли они проставить только одно – дни недели. Календарь появился без понедельников, вторников и т. д. Конечно, с точки зрения вечности это было даже хорошо: он годился на любой год. Но в то же время он не годился ни на какой, и его спешно отправили на бумажную фабрику – шинковать. А издан он был в количестве нескольких десятков тысяч экземпляров – и это во времена бумажного голода.
В другой истории проштрафилась – и серьезно – сама ВЧК. Жил-был в Москве некто Павел Никитич Макинциан. Знал я его потому, что несколько лет до того, еще во время войны, был он организатором известного сборника «Поэзия Армении», вышедшего под редакцией Брюсова. В этом сборнике я участвовал в качестве одного из переводчиков. Тот же Макинциан давал уроки армянского языка Брюсову и его жене. Им же была устроена поездка Брюсова по Кавказу. В сотрудничестве с Брюсовым он же редактировал и «Армянский сборник» издательства «Парус» – в этом сборнике также были мои переводы. Затем, уже при большевиках, нередко заходил он ко мне во «Всемирную Литературу» по каким-то делам. То было время гражданской войны. Я разговаривал с Макинцианом на темы самые рискованные вполне откровенно, как со старым знакомым. Однажды пришел он ко мне, когда я уже заведовал Книжной Палатой, и сказал, что ему нужна книга, которой уже нет в продаже, но которая ему необходима для работы, не на время, а в вечную собственность, так как ему придется ее изрезать. Он слышал, что в Книжной Палате имеются запасные экземпляры всех поступающих книг, и хотел бы получить один такой экземпляр. Я ответил, что без письменного разрешения отдела печати выдать книгу ему не могу Через несколько дней он принес мне такое разрешение, в котором было сказано, что книга может быть выдана сотруднику ВЧК Макинциану для очередной работы. Я припомнил свои с ним разговоры, и мне стало не по себе. Через несколько времени появилась известная «Красная Книга ВЧК», на обложке которой было указано, что она составлена Макинцианом. В ней было, должно быть, страниц триста, а то и больше. В ней рассказывалась история нескольких организаций и заговоров, раскрытых ВЧК. Нельзя отрицать, что работа велась сотрудниками ВЧК с замечательной ловкостью. Этим-то ВЧК и хотела похвастаться в своем издании, но не сообразила того, что слишком откровенно разоблачает свои приемы. Кончилось тем, что книга была экстренно изъята из продажи, а затем вновь появилась, но уже сокращенная по крайней мере на две трети. Кажется, из нее выбросили все, кроме истории взрыва в Леонтьевском переулке. После этого звезда Макинциана закатилась, а полное издание «Красной Книги» стало библиографической редкостью.
Третья история произошла с моим покойным учителем и другом М.О. Гершензоном. Однажды он мне сказал: «Я нашел настоящую скрижаль Пушкина – его философия искусства, его credo». Будучи несколько скрытен в том, что касалось его текущей работы, он на расспросы мои ответил только, что это – всего лишь одна страница, которая давно напечатана, но на нее не умели обратить должного внимания и даже не включили ни в одно собрание сочинений Пушкина. Прошло сколько-то времени. Однажды утром (кажется, это было в начале 1920 года) Гершензон занес мне в подарок только что вышедшую свою книгу «Мудрость Пушкина». На первом месте, почти без комментариев, напечатана была «Скрижаль Пушкина» – тот самый отрывок, о котором он мне говорил. В тот день я был занят, книгу не раскрывал, а вечером пошел в гости к Георгию Чулкову, которого застал в радостном возбуждении.
– Ну что, «Скрижаль Пушкина» видели?
– Нет еще, – сказал я.
– В таком случае полюбуйтесь.
Чулков протянул мне книгу. Пока я читал, он смотрел на меня испытующе, а затем спросил:
– Что, похоже на Пушкина?
Я был в замешательстве. То, что я прочитал, по существу могло выражать эстетику Пушкина, во всяком случае, не противоречило ей. Но самое изложение до чрезвычайности мало было похоже на пушкинское. Я сказал Чулкову, что, по-моему, это-не Пушкин.
– Ну, ваше счастье, – сказал Чулков. – А то сели бы в калошу вместе с вашим Гершензоном. Сейчас я видел Сакулина. Он в ужасе. Заметка-то ведь не Пушкина, а Жуковского, – Пушкин только зачем-то списал ее