наглядный урок Вестерманна ударил как по вооруженным восставшим, так и по гражданским людям, свидетельствует о присущих гражданской войне ужасах[49]. Более того, это военное значение слова долго не будет уходить в тень, много примеров чему дают как дебаты в Конвенте, так и материалы прессы. Приведем некоторые. 16 мессидора II года (4 июля 1794 года), приблизительно за три недели до 9 термидора, в середине того месяца, когда в Париже гильотинировали больше всего людей, Барер явно употребляет это слово в военном, а не в политическом значении, хотя отдает должное модной тогда политической риторике, упоминая «порядок дня»: «Ужас и бегство – в порядке дня для подлых толп; французские войска не могут преследовать спасающегося имперского орла, а земли Бельгии не так обширны и не имеют достаточно крепостей, которые могли бы защитить союзников по коалиции или, скорее, скрыть их бегство <…> Хищники королевской коалиции устроили в Остенде свой набитый оружием склад, богатый арсенал тиранов, адскую опору лондонского двора, но и он узнает, что такое страх, как узнали это его подручные <…> Ужас и разочарование – вот порядок дня для рабов»[50].
Выражение «панический ужас» (terreur panique) присутствует во множестве писем, речей и иных текстов, в них оно описывает состояние обращенных в беспорядочное бегство войск, подразумевая внезапный страх под воздействием обоснованных или необоснованных слухов, что множатся в городах и деревнях как во время Великого страха в июле–августе 1789 года, так и в связи с неудачным бегством короля в Варенн в июне 1793 года[51] Возникновение схожих «панических страхов» называют целью поползновений контрреволюционеров, сознательно сеющих ужас и провоцирующих беспорядки. Охвачен ли Руан страхом нехватки хлеба? Если да, то повинны в этом именно заговоры – очевидное эхо давней веры в искусственный голод, позволяющей дать простое и понятное объяснение вместо экономического анализа производственных и торговых циклов: «Панический ужас или маневры горстки злоумышленников, из-за которых Руан, подобно Парижу, объял вымышленный голод <…> Там тоже осаждали двери пекарен, и тоже почти беспричинно»[52]. Беспорядки в сельской местности дистрикта Мо? Барер объясняет их схожим образом в своей речи, изобилующей трагическими повторами: в ней упомянуты «внушающие страх слухи, гуляющие по деревням и пугающие воображение граждан, дабы склонить их к беспорядкам»; «преувеличенные слухи как средство вызвать панический страх, взбудоражить селян, оторвать их от полевых работ, устроить беспорядки, посеять ужас в городах»; «заражение наших селян беспочвенными страхами»[53].
Подобные страхи тоже принадлежат к сфере политики, пускай и не согласованной. Эта сфера связана в первую очередь с идеей правосудия и, следовательно, с тем, что противникам Революции приходится бояться кар. В сентябре 1792 года, сразу после волны убийств в парижских тюрьмах, министр внутренних дел жирондист Ролан характеризует рождение Республики как «ужас всех предателей» и единение всех «друзей отечества»[54]. Показательно, что члены Парижской коммуны не говорят в этот момент ничего другого, хотя им предстоит стать излюбленной политической мишенью жирондистов, лишь только те осудят сентябрьские убийства (чего они не стали делать на скорую руку)[55]. Эта тема ужаса перед правосудием и назидательной роли последнего возникает вновь и вновь, в частности на суде над низложенным королем.
В начале декабря 1792 года Робеспьер эксплуатирует эту идею, требуя воздвигнуть памятник погибшим за свободу при штурме дворца Тюильри 10 августа 1792 года, который имел бы двойной смысл: «вселял бы в сердце народа понимание своих прав и ужас перед тиранами, а в душу тиранов – спасительный ужас перед народным правосудием»[56]. Его поддерживают другие члены Конвента, в частности, это происходит 16 и 17 января 1793 года, когда каждый должен высказаться и проголосовать за то, как поступить с Людовиком XVI, объяснив свой выбор в выступлении. Так, монтаньяр Сержан высказывается за смертную казнь, говоря знаменательную по смыслу фразу: «Голова короля упадет с грохотом, и казнь его внушит спасительный ужас»[57]. Значит ли это, что Террор будет корениться в свержении монархии и казни короля?
Мостик между «террором» и «правосудием» – да, но «террор» как «система» – разумеется, нет. Это тем более ясно, что в начале деятельности Конвента использование слова «террор» в его политическом значении зависит от политической переменчивости и соперничества в самом Собрании. Сам Марат, последний, без сомнения, от кого можно этого ждать, клеймит в октябре 1792 года жирондиста Руйе за угрозы «устранить его через страх»[58]. Другой жирондист, Луве, отвечает две недели спустя яростной речью против Робеспьера, обвиненного в том, что его всюду сопровождают вооруженные телохранители и что он, подобно Марату, выступает вожаком «группировки, сеющей дезорганизацию и сопровождаемой страхом, впереди которой несут лозунги кровавого человека»; на этой же «группировке» лежит, дескать, вина за сентябрьские убийства[59].
Ровно через две недели после этой речи Барер, еще заседающий в Болоте (позже он взойдет на Гору и станет монтаньяром), впервые заговаривает о «террористической системе», которой жаждут те, кто развязал бойню заключенных, и выступает за то, что он называет «анархией»[60]. Родилось ли представление о «системе» в момент, когда многие жирондисты обличают «террор», устроенный монтаньярами и движением парижских санкюлотов?[61] Было бы неверно спешить с таким выводом, ибо многие монтаньяры тоже настойчиво используют слово «террор», обращая его против своих противников: это делает Марат[62], это делает Сен-Жюст в свое речи против главарей Жиронды, задержанных в ходе переворота 2 июня 1793 года: «В департаментах болтали, что режут в Париже; в Париже болтали, что режут в департаментах <…> Так мутили воду в Бордо, Марселе, Лионе, на севере, на Корсике, где Паоли тоже выступал против анархии. В разгар этих потрясений была создана Комиссия двенадцати, чтобы разыскать заговорщиков; но она оказалась составлена из их сторонников. Она отрешила от обязанностей Эбера, обвинив его в деспотизме; она хотела подчинить граждан страхом»[63].
С этой точки зрения не приходится удивляться, что слово «террор» прочно занимает место в речах, произносимых по случаю убийства народных представителей: сначала Лепелетье де Сен-Фаржо 21 января 1793 года[64], а потом Марата 13 июля того же года[65]. Именно убийство Марата Шарлоттой Корде вызвало то, что историк Жак Гийому назвал «переходом от одного ужаса к другому»[66]. Было ли это переходом от испытываемого «ужаса» к активному «террору»?
«Террор в порядке дня»?
Убийство Марата и внесение его тела в Пантеон, несомненно, играют важную роль в укреплении стремления подвергнуть репрессиям противников Республики[67]. Об этом свидетельствуют многочисленные речи