Я запомнила три стены,За четвертую не ручаюсь.Кто же знает, спиной к стене?Может
быть, но ведь может
неБыть…
Я запомнила три стены, четвертая – окно, зимой в белой наледи, все забитое снежным узором, в блестках, и от его искрящейся нарядности даже как-то в комнате становилось прибраннее. У окна четырехугольный обеденный стол, заваленный, заставленный чем ни попадя, и две длинные (а может быть, казались длинными!) стены к окну. Направо – половина Марины Ивановны, налево – Мурина. На половине Марины Ивановны, ближе к столу, на чемоданах, на ящиках – жесткое – ее ложе, покрытое пледом; налево топчан – самая распространенная в те годы, самая дешевая мебель – пружинный матрас на четырех пеньках, – Мурино место. Полка с книгами, простая доска на веревках, на крюках, приколоченных к стене. На Муриной половине у входа горкой чемоданы и над чемоданами аккуратно, на плечиках, развешаны его костюмы. На стене Марины Ивановны впопыхах, кое-как зацеплена на крюках, на гвоздях ее одежда. Голая электрическая лампочка на шнуре свисает с потолка. И две веревки от стены к стене, и на этих веревках перекинуты какие-то тряпки, полотенца. Эти две веревки и делали комнату какой-то особенно нежилой, неуютной, некомнатой…
В тетради Марины Ивановны есть запись: «– перед лицом огромного синего стылого окна.
Я, кажется, больше всего в жизни любила – уют (sécurité)[74].
Он безвозвратно ушел из моей жизни…»
Тогда, в тот мой первый приход на Покровский бульвар, Марина Ивановна подошла к столу и, отодвинув в сторону недопитое, недоеденное Муром за завтраком, и какой-то кулек с макаронами и еще с чем-то, и какие-то банки, склянки, сказала:
– Господи! Как я это все ненавижу!..
Она взяла с полки круглую небольшую тарелку с чернильницей, поставила на освободившееся место, села, окунула перо в чернила и стала читать с машинки стихи. А я сидела рядом на стуле, уставившись в окно, за которым ничего не было, только серая муть. Я боялась оглянуться, боялась выдать свою растерянность и тоску от вида жилья-нежилья, комнаты-некомнаты, стола-нестола…
Мой письменный верный стол!Спасибо за то, что шелСо мною по всем путям.Меня охранял – как шрам.
Мой письменный вьючный мул!Спасибо, что ног не гнулПод ношей, поклажу грез –Спасибо – что нес и нес…
Не знаю, прочла ли Марина Ивановна что на моем лице или понимала, какое впечатление производит ее комната и стол при первом посещении, впрочем, не сомневаюсь, что ей было совершенно безразлично, что и на кого какое впечатление производит, – но почему-то, закончив читать стихи и поглядев на меня, она сказала:
– Хорошо, что есть такой, а не треногий! Этот по крайней мере о четырех ногах, устойчивый.
«Мой письменный верный стол! Спасибо за то, что шел со мною по всем путям…» А шел ли? И по всем ли путям? И этот гимн столу не являлся ли вожделенной мечтой именно о том исконно своем, ни с кем и ни с чем никогда не делимом письменном столе?!
Так будь же благословен –Лбом, ло́ктем, узлом коленИспытанный, – как пилаВ грудь въевшийся – край стола!
Край стола был… И на Покровском бульваре, и на Герцена, и в Голицыне, и во всех прочих ее бесприютных приютах. Но свой стол – везде ли, всегда ли?
«Стол должен быть – место незыблемое, чтобы со всем и от всего – к столу, вечно и верно – ждущему. (Так Макс возвращался в Коктебель)».
«С горечью думаю о том, что у самого посредственного фельетониста, даже не перечитывающего – что́ писал, есть письменный стол…»
«Все, что я хочу от “славы”, – возможно высокого гонорара, чтобы писать дальше. И – тишины.