Мы много гуляли, – вспоминала Срезневская, – и в тех прогулках, особенно когда мы, не торопясь, шли из гимназии домой, нас часто «ловил» поджидавший где-то за углом Николай Степанович. Сознаюсь… мы обе не радовались этому (злые, гадкие девчонки!), и мы его часто принимались изводить. Зная, что Коля терпеть не может немецкий язык, мы начинали вслух вдвоём читать длиннейшие немецкие стихи, вроде «Sängers Fluch» Уланда (или Ленау, уж не помню…). И этого риторически цветистого стихотворения, которое мы запомнили на всю жизнь, нам хватало на всю дорогу. А бедный Коля терпеливо, стоически слушал его всю дорогу и всё-таки доходил с нами до самого дома! Ну, не гадкие ли это, зловредные маленькие женщины! Мне и сейчас и смешно, и грустно вспоминать об этом.
Весной Ахматова вновь «закусила удила», так что даже Тюльпанова подчас лишь удивлённо качала головой, созерцая выходки подруги. Прочим же гостям дома Шухардиной и вовсе приходилось нелегко:
Жили они тогда недалеко от вокзала, – пишет О. А. Рождественская (Федотова), – в маленьком переулке, выходящем на Широкую улицу. Помню старый дом, каких много было в Царском Селе. Мы поднялись во второй этаж, и из полутёмной прихожей вошли в небольшую комнату. За столом у окна сидели брат Анны Андрей и его товарищ, на столе лежала груда фотографий, мы тоже присели и с интересом стали рассматривать фотографии Крыма (Аня и Инна часто вспоминали Севастополь и вообще Крым, кажется, у них там был не то свой домик, не то дача). Мы долго перебирали снимки, запомнился мне один из них: дом, терраса, лестница, на ступенях которой расположилась небольшая группа, должно быть родственников или гостей, и среди них маленькая девочка с растрёпанными волосами. «А это что за кикимора сидит?» – спросил товарищ Андрея. Аня вызывающе посмотрела на него и сердито сказала: «Дурак, это я!» Меня удивил такой оборот речи, и я вспомнила, как Инна мне говорила, что Аня любит иногда выкинуть что-нибудь несуразное, несвойственное ей, просто из озорства. Когда ушёл товарищ Андрея, мы упрекали Аню за дерзость, она смутилась и заявила, что извинится, обязательно извинится. В один из чудесных весенних дней я зашла к ним, по дороге купила букет ландышей, – помню, Аня взяла несколько веточек из букета и презрительно сказала, что они ей не подходят, на мой вопрос «почему?», шутя, ответила: «Мне нужны гиацинты из Патагонии». – «А какие они?» – спросила я. Аня засмеялась, ушла куда-то и вернулась с вазочкой, поставила мой букет в воду и села с нами за стол.
Как на грех, не в лучшем расположении духа оказался и Андрей Антонович, вернувшийся из очередной южной командировки. Из-за какого-то пустяка между ним и дочкой возник громкий скандал, и двумя днями спустя расстроенная Инна Горенко по секрету рассказывала Рождественской, что Аня «выкинула очередной номер» – уехала одна в Петербург к знакомым, ночевала там, дома никого не предупредила:
Вся семья была в большой тревоге. Обошли всех знакомых, но куда Аня исчезла, никто ничего не знал, и только на второй день она явилась, как ни в чём не бывало.
Есть она прекратила совсем, и заметно осунулась (Инна Эразмовна, исчерпав все доводы и резоны, в конце концов, обещала ей платить за первое и второе блюда – только бы питалась, как следует). Зато неожиданно для всех воспылала страстью к учёбе, сутками сидела за учебниками и продвигалась к финалу 3 (пятого) класса триумфально, хотя к похвалам учителей оставалась столь же бесчувственной, как и к сетованиям родных. Просто ей нужно было куда-то деть себя в этом пустом, холодном мирозданье, где вечная тоска, и нет надежды, и кончена жизнь, и…
И даже Гумилёв уже несколько дней не появляется!!
В 1904 году Инна Горенко завершала Мариинскую гимназию, однако по случаю войны в этом году выпускные балы в городских учебных заведениях не проводились (из патриотических соображений, чтобы не тратить «бешеные деньги, когда оставшиеся без поддержки семьи убитых простирают руки с мольбой к своим братьям за помощью»). Взамен Городовая Ратуша давала специальный публичный бал, куда, в отличие от прочих общественных увеселений подобного рода, вход был разрешён младшей родне выпускников.
С тех пор, как в 1902 году придворный архитектор Александр Бах (брат скульптора) дополнил Ратушу пристройкой с отдельным входом, где разместился Парадный зал, участие царскосельского городского самоуправления в культурной жизни города существенно возросло. Великолепный зал, украшенный парадными портретами трёх последних императоров и бронзовыми изваяниями обеих Екатерин и Александра Благословенного, использовался, помимо торжественных собраний и приёмов, для проведения спектаклей, концертов и «балов», где, по выражению Н. Н. Пунина, «всё было, как “в свете”, но в которых “свет” ничего не признал бы своим». Последнее, впрочем, нисколько не смущало царскосёлов и, внеся обязательную плату за вход, они мало горевали, что присутствуют на «публичном», а не светском увеселении. Главное сохранялось – атмосфера всеобщего подъёма и радостного возбуждения. Эстетика же была и впрямь своей, особенной – «демонстрация невест под звуки “Тоски по родине”, мокрые правоведы в вихре вальса, шарики мороженого на запотевших блюдечках, отчаянное “гранрон, силь ву плэ!”[193], запах пыли, пудры, violete de Parme и липкая, сладкая теснота, как в коробке с конфетами». (Э. Ф. Голлербах). В обычных обстоятельствах гимназисты и гимназистки сюда, разумеется, не допускались. Ахматова была на публичном балу Городовой Ратуши впервые.