с трудом могли влезть в ванну, ноги плохо слушались, скользили, но еще труднее было им подняться самим из полулежачего положения.
Побывал я в этой бане три раза, потом в нее угодил не то снаряд, не то бомба, и ее закрыли уже до 1946 года. Зато открылась другая баня, поближе к Баскову переулку – на Некрасовой.
Но особенно памятно мне все-таки первое посещение бани на Чайковской, когда впечатлению ада помогал продолжавший мучить голод. И потому впечатления эти были особенно острыми.
В то время как все мы, дистрофики, плескали на себя горячую воду и – не хватало сил – больше обтирались, чем терли себя мочалками, один вошедший в мыльную человек как-то сразу обратил на себя общее внимание.
Это был коротко стриженный молодой человек, или скорее парень с челкой спереди. Но даже по меркам мирного, обычного времени он был толстоват. А еще он был нежно розовый. Зрелище это оказалось для всех в мыльной не только неожиданным, оно было невероятным. Бренчанье тазов смолкло, прекратился плеск воды, впустую шуршали лишь струйки душа.
Вошедший, еще не понимая ситуации, слегка помявшись, скромненько взял тазик, налил в него немного воды, несколько полил из него на пустую скамейку неподалеку от меня, положил мочалку и мыло – не серое, как у всех, а, как и он сам, круглое, розовое. И пошел к крану набирать воду для мытья. Набрал шайку и, уже идя с нею к тому месту, где оставил свои принадлежности, видимо, почуял недоброе. А почувствовать было что. Со всех сторон мыльной к розовому упитанному человеку начали придвигаться, неотрывно глядя на него, серо-зеленые призраки. Он хотел поставить шайку, даже нагнулся слегка над скамьей, держа шайку с водой в руках, да так, полусогнувшись, и замер. Дистрофики, тихо бормоча и по-прежнему не отрывая от него глаз, обступили его со всех сторон.
– Ты откуда такой? – наконец спросил кто-то.
Стоя уже в кругу, он, мне показалось, с надеждой на что-то или на кого-то, так и не отпуская из рук набранной шайки, стал озираться. Кого он искал? Кого хотел высмотреть? Может быть, хоть кого-то, подобного себе? Но таких больше не было.
Может, если бы он соврал, что командирован с большой земли или что переброшен откуда-то армейским приказом, одним словом, доказал бы, что провел последние месяцы не здесь, не вместе с нами в блокаде, то последующие реакции были бы другие.
Но он то ли с перепугу, то ли по наивности не сообразил. И на повторный вопрос, кто он, стал испуганно и сбивчиво объяснять, что он никакой не начальник, а рядовой красноармеец, при этом добавил зачем-то «необученный», и что он служит поваром в некоей столовой – что за столовая, было неясно, ее название скрывалось за несколько раз повторенной им невнятной аббревиатурой.
Того, что окружившие повара дистрофики начали кричать ему в лицо, повторить не возьмусь.
– Товарищи! – взмолился розовый повар. – Я подневольный, я в столовой, как все, работаю… Как все… У нас просто душ вчера испортился. А мы по рабочему положению в чистоте должны содержаться… Мне приказали… Я бы сам не пришел… Мы по положению… У меня тоже паек…
Этого слова ему произносить не следовало. Но он был повар, просто упитанный розовый неумный повар.
– Паек у него! – заорал в ответ кто-то. – Паек?! Да?!
Толпа угрожающе сомкнулась. Дело пахло самосудом. Все бешено кричали, взлетел чей-то голос:
– А если кипяточком? А?!
Повар вырвался и, озираясь, быстро пошел к дверям. На скамейке рядом с его налитой шайкой остались мочалка и кусок розового мыла.
Я пробыл в мыльной еще довольно долго, но когда уходил, это розовое мыло так и оставалось лежать. Даже своим ангельским цветом этот кусок притягивал взгляды, особенно тех, кто только что входил. На него смотрели, о нем говорили, но никто к нему не прикасался.
28
Так сколько же людей умерло в те месяцы в Ленинграде? Только раз за все прошедшее с тех пор время где-то была названа цифра 900 тысяч. И много раз назывались цифры меньшие.
А вот что я слышал по этому вопросу тогда, во время войны.
Осенью 1942 года я работал уже в Пушкинском Доме. Там часто и ночевал. Но раза два в неделю приходил проведать свои комнаты в Басковом переулке. И отсюда иногда доходил до ГИДУВа, чтобы повидать Николая Николаевича Петрова, семья которого уехала в эвакуацию, а сын был в армии, и профессора хирурга Ивана Дмитриевича Аникина.
Кажется, уже с августа Николай Николаевич просил меня получать для него по доверенности деньги «за звание члена-корреспондента» в главном здании академии, куда ходить только для этого ему было не с руки.
В тот день, о котором идет речь, я как раз получил эти деньги для Николая Николаевича. Встретились мы у подъезда ГИДУВа и вместе вошли в его пустую, большую и сумрачную квартиру. В комнатах было очень холодно. Николай Николаевич попросил домработницу после подать нам чаю, а сам положил несколько поленьев в печку и стал ее разжигать.
Мы сидели вдвоем рядом за их большим и в мирное время таким гостеприимным обеденным столом, и я вынул конверт с деньгами и положил перед Николаем Николаевичем. Он рассеянно сунул его в широкий карман халата. Зная, как он рассеян во всем, что не касается его медицинского дела, я посоветовал ему переложить деньги в карман брюк.
– Да, да, конечно, это справедливо, – сказал он и послушно сделал то, что я советовал. Но я видел, что он занят своими мыслями. Дергая шеей из ворота рубахи, он мелко ломал хлеб и совал кусочки в рот.
– Ужасно, папенька! – вдруг тонким голосом совершенно невпопад сказал он и посмотрел на меня строго.
– Что «ужасно»?
– А то, что происходит. Вот был только что на совещании в Горздраве. И товарищ из городского статистического управления или отдела, не запомнил, огласил нам цифру умерших от голода и его последствий с ноября по сей месяц… Знаешь сколько?
– Под миллион, – сказал я.
Такую цифру называли в кругу тех людей, где я вращался.
– Под два! Миллион девятьсот тысяч! Это же государство целое вымерло! Помню, как мой отец с возмущением говорил министру путей сообщения, что при постройке Суэцкого канала погибло 20 тысяч египетских феллахов, и бранил Лессепса за бесчеловечность…
Отцом онколога Н.Н. Петрова (имя которого носит Онкологический институт в Песочной, под Петербургом) был инженер-генерал Николай Павлович Петров (1836–1920), товарищ министра путей сообщения в 1892–1900 годах,