«Дайте мне свеженького сибаса! Как бедрышки моей жены».
(Лелло Поццуоли, владелец одиннадцати магазинов игрушек, неоднократно произносил эту фразу во всех ресторанах Центральной и Южной Италии, а также на островах.)И тут наступает решающий момент, точка невозврата. Виоланте пристально глядит на меня, сверкая улыбкой, и шепчет так, слово затевает революцию:
– Тони, приходи ко мне в пятницу, я приготовлю пазл из сибаса в кунжуте.
Пазл из сибаса! До чего мы докатились! Я вновь вспоминаю отца. Человека, который боялся слова «крем-карамель». Раздавленного грубым натиском крем-брюле. Как бы он поступил на моем месте? Не исключаю, что, запутавшись, растерявшись, охваченный паникой, он бы залепил прекрасной Виоланте пощечину костяшками пальцев. Когда отцы хотят, чтобы их по-настоящему уважали, они держат руку именно так. И бьют наотмашь. Я, как фанат безудержного и бурного выяснения отношений, предпочел бы свалить ее классическим, точно выверенным ударом в голень, но сдерживаюсь. Хотя это непросто. Охваченный отчаяньем, я вздыхаю, и тут находится ответ:
– Мне очень жаль, но в пятницу я не могу.
Она уходит до того расстроенная, словно у нее только что умерла прислуга-украинка. Или любовник.
Что ж, мои культурные друзья, пора подводить итоги.
Я честно не знаю, выживу ли я в рабстве у тартара и сибаса. Я устал, я опять частенько нюхаю порошок вместе с Тонино Пацьенте, и у меня пропал аппетит.
А что Джедже? Про которого все уже успели забыть.
Он задавал вопросы, размышлял, делился переживаниями, ему хотелось смеяться.
– Кому ты пытался читать мораль, Джедже? – спросил, прощаясь, Альдо Валлелата, неаполитанский адвокат, востребованный специалист по уголовным делам. Все захохотали, на этом мы распрощались. Мгновение – и глубина пропала. Все опошлять – особый талант, Аль-до Валлелата обладает им в полной мере.
Но потом ночью, дома – то ли из-за жары, то ли из-за того, что, прежде чем натянуть трусы, я пару раз нюхнул, – сон никак не шел.
Нет, это не чувство вины. Дело не в этом. С возрастом, пройдя много сражений и драк, набив синяки, учишься заключать перемирие с чувством вины. Теперь вина – далекая, нечеткая, расплывчатая картинка, как застрявшая у меня в голове тумбочка, на которой ничего нет.
Зато спустя столько лет, что, кажется, прошли не года, а столетия, поднимает голову и встает из мраморного склепа грусть. Чувство, которое я выставил за дверь в восемнадцать лет. Видимо, это побочный эффект старения. Будучи не в состоянии уснуть, я, с трудом дыша, добрался до окна, из которого открывался вполне симпатичный вид. В этот ночной час я вдруг обнаружил, что у старости и юности неожиданно и невероятно много общего. Как у всяких настоящих бед. Старость и юность терпеть не могут боль и тоску. Набрасываются на них с равной силой. Со слепой яростью. Я опять закуриваю, слезы словно сами поднимаются к глазам из глубин тела. Из моего окна тоже видны чайки – возможно, те же чайки, которых сейчас видит Джедже, и у него тоже на глазах слезы. Я близок ему в это мгновение – так выражают сочувствие в телеграмме с соболезнованиями, – но я и правда словно стою рядом с ним. Да, Джедже, ты, я, наши чудесные друзья и летние приятели, мы все прыгали в море и всякий раз, прыгая в море, забывали обо всем на свете. Каждый прыжок – как священный обряд, как дерзкое и победное вторжение священного в профанное. Мы прыгаем, раскрыв руки, опустив голову, крепко сжав ноги. Давай держаться вместе, Джедже, держаться вместе, кричали друзья, им вторило эхо в Позиллипо, а то нырнешь некрасиво. Брызг должно быть как можно меньше. Это касается не только прыжков. Лишь теперь я по-настоящему, до конца все понимаю, слезы не только стоят в глазах – я плачу. Джедже, я безутешно рыдаю, потому что теперь я понял то, что разрывает мне сердце, но все же не обрекает на вечное несчастье, теперь я понял, Джедже, что я всю жизнь жду одного, жду исполнения чистого и одновременно скандального желания, единственного желания, которое, если честно, у меня было всю жизнь, – состариться.