Почтен, кто, потея, за плугом идет, Но стоит и тот уваженья, Кто, мозгом трудясь, голодая живет И черепом пашет гряду просвещенья.
Трудно было учителям и вообще всем, посвятившим себя воспитанию, и потому еще, что в само то дело, которым они занимались, проникала ужасная струя сухости, черствости, а следовательно, — принимая во внимание, что дело касалось детей, — смело можно сказать: жестокости.
Помню, на одном заседании лекторов Тамбовского университета, где обсуждалась программа будущего года, присутствовала какая‑то комиссарша, а то даже и не комиссарша, только жена комиссара, но и это, по — видимому, уже очень много; по крайней мере, как я узнал, она лекторшей не состояла, никакого касательства к университету не имела, и тем не менее председательствующий не решился спросить ее, в силу каких полномочий она участвует в заседании.
Впрочем, участие ее было своеобразное. Она вошла, когда заседание уже давно началось, и ушла до окончания. Сама ничего не предлагала, но только два раза высказала критику говорившим. Профессор новой истории заявил, что он будет читать курс о революции в Германии, она сказала, что роль Германии в революции не столь значительна, чтобы ей отводить место в программе на первых порах нашего революционного существования…
Одна из присутствующих докладывала свою программу по методике внешкольного и дошкольного воспитания. Пожилая, почтенная, к сожалению, забыл ее фамилию. Но вы знаете этот тип женщин, который вырабатывается только долгим воспитательным общением с детьми. Они при седине своей сохраняют столько свежести душевной, такую яркость впечатлений, выражений, ощущений, что можно подумать, они совместили в себе молодость всех тех детей, с которыми имели дело. Все, что они рассказывают: планы ли будущих занятий или случаи минувшего опыта — все в их передаче носит характер чего‑то впервые им раскрывающегося; в них цветение детства, радость невиданного. Вот такой человек нам рассказывал, и мы с восхищением слушали его речь, оживленную зараз житейским опытом и душевной свежестью. Я отлично чувствовал неприязненность, которою среди нашего молчания выделялось молчание коммунистки. Наша докладчица была именно того рода человеком, который этим людям должен быть ненавистен.
Я всегда замечал, что перед всем, что носит печать любви, искреннего увлечения, беззаветности, коммунисты или умолкают, или стервенеют. Ничто им так не противно, как любовь, — она их выбивает из позиции. Ведь любви нельзя научить, ни научиться; любовь нельзя ни реквизировать, ни купить. И вот они ее упраздняют из обихода детского воспитания. Вся та сторона школьной жизни, которая является плодом лучших сторон женской души, все, что от сердца, от преданности, от чувства долга, да скажем в одном слове — все, что от материнства, все это изгнано; на место материнства — национализация ребенка…
Когда докладчица кончила, комиссарша заявила, что то, что было доложено, в настоящее время не имеет никакого приложения: все это основано на принципе семьи, а семья теперь упраздняется. Докладчица сказала: «Я вам на это отвечу после, когда все программы будут рассмотрены». Я с интересом ждал, да не я один, этого ответа, но комиссарша в середине какого‑то доклада встала и ушла… Напустить дыму, показать себя, взбаламутить, страху напустить — вот всегдашняя пружина их выступлений. Я знал впоследствии в Москве таких, которые бывали в учебных заведениях только на общих собраниях и только в начале учебного года. Они только ругались и грозились…