Зима и флейта
Бомжатник за Савеловским — сморщенная трехэтажная общажка — деревянный насыпной дом, по которому давно скучает бульдозер.
Весь теплый низ (первый этаж) заполнен вьетнамцами. Маленькие люди, мяукающая речь царапает ухо, но привыкаешь, мяукает весь этаж. Квартир как таковых нет. И, разумеется, присмотр милиции. Люди, если не вьетнамцы, хмурые и явно временные. (Люди неспокойные.) Какие-то их делишки, их болезни, деньги, суета, полный чемодан рублей тут же обменивается у маленьких желтых мужчин на доллары. «Они не держат рубли ни полдня», — сообщил мне лысоголовый Сергеич. И опасливо оглянулся: мимо как раз идет накурившийся вьетнамец. Медленно идет. (Пахнет. Южный цветок.)
Но самый гнусный сброд на третьем — на моем этаже. Да еще погода: не помню солнечного дня. Какой-то холод и склизь. Замерзшие, зябкие лица. Мне подсказывают: вот убийца, застрелил кого-то из своих склочных родных. Убийца это не характеристика. Это просто добрый совет, сигнал. На предмет большей осторожности. Однако же человек не живет начеку: он в этом смысле как растение, куда ни пересади, пускает корешки, забывая об опасности. Жизнь как жизнь. И как-никак крыша над головой! А снегопад, воющая третьи сутки кряду метель сделали меня и вовсе к окружающим равнодушным. Я занят собой. Я хожу присогнутый. Вялый. Мне все без разницы. Я похож на осла, которого узбек так нагрузил, что тот подгибает ноги. (Мой узбек куда-то ушел. Нагрузил и ушел.) Когда ночью я подхожу к общажке, я даже не могу ее найти — такой снег. Но вот белая пелена расступилась, поредела, общажка-дом кружится в снегу — возникают углы, стены, сам дом. Кусты в ледяной изморози у входа. Наконец двери. Здесь я живу. Все вдруг наново обретается. И вот — нижний этаж, с мелкосеменящими вьетнамками, крохотными женщинами, которые ходят туда-сюда не подымая глаз и каждые полчаса что-то варят.
Нас четверо. Лысоголовый Сергеич (моих лет) движется, через каждые два-три шага вздергивая задом, крестцом, у него что-то с позвонками, где затаилась взрывающаяся боль. (Невидимка идет за ним следом и нет-нет дает пинка в зад.) Не пьет. Не шумит. И ко мне расположен. Он — Сергеич, я — Петрович, можно поговорить. Работает он с савеловскими ханыгами, вынюхивая для них товар на складах и в магазинах, — клянет их, но прожить без них уже не может.
С нами еще два мужика: оба Сашки, молодые и заметно мрачные. Вчетвером в комнате — четыре кровати. Так же, как делал в крыле К, я привязываю цепочкой (с ключиком) пишущую машинку к кроватной ножке. (Так спокойнее.) Предусмотрительность нелишняя. Оба Сашки встают рано утром, когда я еще сплю.
Я возвращаюсь из ночного метро — и всегда в буран, весь белый. К ночи метет. Сергеич, увидев, дружески кричит:
— А-а. Снежный человек!..
Нет денег. Я постоянно трезв, ни грамма. Трезв, но кажется (из-за летящего снега), что выпил лишнего и что подолгу кружится голова, а с ней и земля, столбы.
Двое мрачных оживились: у них появились доллары. Сашки тут же пригласили, привели снизу худенькую некрасивую вьетнамку, которую и имели вдвоем в течение, я думаю, двух-трех часов. Меня они выставили, я ходил по коридору в зимней медитации. Ходил себе и размышлял, никуда не ушел — к счастью, потому что вьетнамка вышмыгнула из комнаты, неся мою пишущую машинку. Догнал и, пристыдив, буквально вырвал из ее хрупких рук. За два шага от нее разило мужским духом моих сокомнатников.
Ублажившись и став чуток счастливее, мрачные Сашки сели играть в карты. Один из них на кровати, другой присел на корточки, по-этапному. Меж ними табурет. На табурете дамы, десятки, девятки. Лысоголовый Сергеич тем временем в своей тумбочке ищет, не может найти паспорт, нервы разыгрались, дергается (невидимка, знай, пинает его в крестец). Смотреть невыносимо. Я и не смотрю: лежу и слушаю сленг играющих Сашек — их мрачные мать-перемать, если мало козырей или карта идет не в масть.
Они играют в дурака, сто, двести партий подряд. Нет-нет и жуют, поддатые, но я так и не заметил, что и когда они пили. По-тихому пьют дрянь. (Травиться на виду им стыдно?) Политура. Лачок, как сказал один из Сашек — он чуть помоложе и лицо в конопушках. (Я уже различаю.) Он сидит на корточках, считает козырей и все жалуется, жопа мерзнет.
От комнатного пола и правда — волна холода. Слышно, едва протянешь ладонь.
Я лежу в лежку и время от времени думаю думу, я ее называю — мой сюжет. Навязчиво, как болезнь. Можно уже и без «как» — это болезнь, я болен. (Сломал свою детскую игрушку.) Не отпускает меня убитый гебэшник Чубисов. Убиенный. Уже, конечно, нашли его, завонял, разложился и только тут жильцы с пятого, верхнего дружно спохватились. То-то переполох. Я (в последнюю минуту) поискал документы в его емких карманах; не чтобы имитировать ограбление или как-то схитрить — поискал просто так. Не было их. Его не опознают. И вообще не станут им заниматься, в наши дни это еще один труп, вот и все. Менты даже счастливы, что ни документов, ни бумажек — меньше работы.