Проблема “нужного” и “ненужного” творчества стояла во время войны очень остро.
То, что Пастернак во время войны переводил Шекспира, было известно всем, а о стихах (сборник вышел только в середине 1943 года) мало кто знал. Из военной поэмы “Зарево” было опубликовано только вступление, целиком ее так и не напечатали. В письме Чагину он прямо признается в том, что старается писать, абсолютно ничем себя не связывая.
Однако поклонники поэзии внимательно следят за творчеством поэтов. С фронта, к примеру, доходили письма поклонников Асеева, сравнивающие его с “неправильным” Пастернаком.
Некий Ив. Мартынов пишет Асееву в Чистополь:
Вообще замечательно, что Вы начали сотрудничать во фронтовой газете. Потомки сие отметят. Да без подобного сотрудничества Вам просто было бы трудно, наверное, в Чистополе. Я знаю, конечно, что Вы не смогли бы сейчас переводить “Ромео и Джульетту”, но, тем не менее, видеть хоть изредка свои стихи в газете, наполненной живым дыханием боя, надо.
Не хочется ни в чем, конечно, обвинять Пастернака. Творчество его я всегда любил, поэт он редкий и настоящий, и речь не об этом. Но все нутро мое протестует сейчас против его хорошего, наверное, нового перевода Шекспира. Очень уж гневное, очень большое и трудное наше время для Ромео, а литература русская на редкость небогата[369].
Надо сказать, что подобное признание очень путало Асеева, который и сам не очень был уверен в том, что надо в эти дни писать.
Удивительнее всего, что Ахматова в Ташкенте говорила Надежде Мандельштам, что переводы “Ромео и Джульетты” – не занятие во время войны. “Он просто прячется в Шекспира, в семью, повсюду. И так уже давно”[370].
Однако часть молодого военного поколения думала абсолютно иначе. Даниил Данин в книге “Бремя стыда” приводит письмо своего фронтового друга Э. Казакевича о Пастернаке:
Много думал о тебе и твоей судьбе. Ясно представлял себе тебя, выбирающегося из окружения, что ты при этом говоришь, делаешь, думаешь… “Смутное влеченье чего-то жаждущей души” осталось, но оно не столь остро, как бывало… Мне писали из Чистополя, что Борис Пастернак переводит “Ромео и Джульетту”. Я написал моему адресату о нашей любви к БД и о том, как мы в условиях тяжелейших как-то утешались его стихами, и просил передать ему это. Пусть будет рад, что и он пригодился на войне[371].
В Чистополь к Пастернаку идут письма с фронта от критиков, писателей и простых любителей поэзии. Благодаря В. Авдееву некоторые из них сохранились. Одно из них по-своему замечательное – это письмо Ярополка Семенова, одного из довоенных знакомых Марины Цветаевой. Хотелось бы его привести почти целиком, так как оно многое объясняет в восприятии военным поколением поэзии Пастернака.
Ярополк Семенов был студентом Литинститута, которого отличала абсолютно бескорыстная любовь к поэзии. Именно поэтому в предвоенные годы они вместе с сестрой Марией Вешневой однажды принимали у себя Марину Цветаеву.
Мария Белкина в книге “Скрещение судеб” пишет, что встречала его в Литинституте.
Высокий, статный, очень прямой и легкий, бритый наголо, с тонкой полоской усиков, он выходил на подмостки, обнаженный до пояса, прокалывал себе спицами бицепсы, глотал зажженную бумагу, жонглировал факелами и пользовался как факир большим успехом.
Он окончил институт физкультуры еще до того, как поступил в Литературный институт, и зарабатывал тем, что преподавал физкультуру: летом – в домах отдыха и санаториях, зимой – в школах. В любой мороз ходил без шапки, в курточке, и его можно было узнать издалека по быстрой пружинящей походке. Марине Ивановне, должно быть, было легко с ним ходить; весной 1941 года он будет часто посещать ее и гулять с ней по бульварам, и даже помогать, когда требовались мужские руки. Марина Ивановна была доверчива к людям, и все же она спрашивала Нину Гордон, которая работала в той же сценарной студии, где и Ярополк, неподалеку от Чистых прудов, – не кажется ли Нине странным, что Ярополк уделяет ей столько внимания и так часто приходит?![372]