Гляжу ль на дуб уединенный, Я мыслю: патриарх лесов Переживет мой век забвенный, Как пережил он век отцов.
Младенца ль милого ласкаю, Уже я думаю: прости! Тебе я место уступаю; Мне время тлеть, тебе цвести.
Анатолий Васильевич чувствовал себя плохо, но никому об этом не говорил, и поэтому у всех близких — и у жены, и у дочери Ирины — было ощущение, что лечение в парижской клинике дало положительные результаты и можно надеяться на выздоровление.
Он поселился вместе с женой и дочерью в Ментоне, о которой знал только, что здесь в 1889 году умер русский врач Боткин, а в начале XX века жил Немирович-Данченко. Согласно календарю зима уже началась, однако погода стояла, по нашим российским понятиям, осенняя. Было тоскливо и грустно. А тут еще утром 4 декабря он открыл французскую газету и прочитал, что умер Фирмене Жемье, его близкий приятель, знаменитый деятель французской сцены, блестящий актер, многолетний директор театра «Одеон».
Луначарский просматривал газеты, не вставая с постели, и с удивлением увидел, что даже парижская «Матен», которая преследовала Жемье всю его жизнь, закончила информацию о его кончине добрыми словами: «Его имя было одним из самых знаменитых в театре, которому он принес столько чести. В истории он останется одним из величайших театральных людей Франции».
Он стал писать некролог о Фирмене Жемье, не зная, что три страницы, посвященные этому деятелю французского театра, станут последними в его огромном литературно-критическом наследии…
Он всегда начинал писать сразу: стоило взять перо в руки, и слова сами ложились на бумагу. А тут слова не шли к нему, наплывали воспоминания, рисовали живой образ Жемье. Луначарский вспомнил довольно глупую пьесу Гинвона «Счастье», поставленную Жемье в «Театре Антуан». Претензии на серьезный психологический анализ женской души тогда очень понравились публике, а он, Луначарский, был возмущен спектаклем. Однако не вспоминать же об этом сейчас. Как говорили римляне, о мертвых — или хорошо, или ничего. А ведь он может рассказать о Жемье много хорошего, нужно только сосредоточиться и преодолеть слабость и подкатывающую к горлу тошноту…
Он вспомнил успех Жемье в спектакле «Убийца» в «Театре Антуан». Это была заурядная мелодрама, инсценировка известного романа Феррара. Безусловно, полковник Севинье, убийца, не лучшая роль Жемье. Для этого драматургия не давала достаточного материала. Однако Жемье в этой роли был очень убедителен, и, видимо, потому она так мне запомнилась. Жемье сумел передать целую гамму чувств своего героя: негодование, жалость, мрачную решимость.
Сцена убийства была сыграна так сильно и вместе с тем красиво, что, помнится, весь антракт у меня учащенно билось сердце. Красиво убивал Жемье. Неужели жесты убийцы могут вызывать не только ужас, но и восхищение?.. Расскажи мне это кто-нибудь, я бы не поверил. И все-таки даже сейчас, при воспоминании, становится не по себе…
Жемье, как и Станиславский, выступал за международное объединение всех художников театра для борьбы с коммерческим духом в искусстве, с наступлением кинематографа на театр… Эту идею принял и Мейерхольд. Тогда — помнится, это был 1927 год — Жемье устроил международный фестиваль театров в Париже. Советский театр тоже был приглашен, однако гастроли не состоялись. Очередная наша ошибка! Театральный мир ждал от нас многого, наше участие в фестивале было важно и с культурной, и с политической точки зрения. Однако я не смог доказать правительству целесообразность этого… На следующий год Жемье приехал в Москву. Помню, как тепло мы его приняли. Я произнес тогда приветственную речь: мы, как и вы, интернационалисты, и так далее в этом же роде.
В своем ответном слове французский актер выразил горячую симпатию к нашей стране и подчеркнул необходимость восстановления прерванных войной связей между культурами всех народов…
И вот Жемье умер…
Луначарский встал с постели, накинул халат, сел за письменный стол и начал писать некролог для «Известий»: «Несколько дней назад умер в Париже за работой один из крупнейших деятелей мирового театра, искренний и активный друг советского театра Фирмен Жемье. Он умер шестидесяти трех лет от роду…»
Луначарский отложил перо и задумался: «А я незадолго до отъезда отпраздновал лишь пятьдесят восьмой день рождения…» Он привычным жестом снял пенсне, протер, вернул на место и снова принялся писать: