Теперь ты знаешь, Лодовико, Как тех страдание велико, Кто говорит: я счастлив был!
Пламя в последний раз вспыхнуло, озарило своды башни, бога Меркурия над дверью казнохранилища — и потухло. Герцог вздрогнул, ибо угасание догоревшей свечи было дурною приметою. В темноте, ощупью, чтобы не будить Ричардетто, он подошел к постели, разделся, лег и на этот раз тотчас уснул.
Ему приснилось, будто бы стоит он на коленях перед мадонною Беатриче, которая, только что узнав о любовном свидании мужа с Лукрецией, ругает и бьет его по щекам. Ему больно, но не обидно; он рад, что она опять жива и здорова. Покорно подставляя лицо свое под удары, ловит он ее маленькие смуглые ручки, чтобы припасть к ним губами, и плачет от любви, от жалости к ней. Но вдруг перед ним — уже не Беатриче, а бог Меркурий, тот самый, что изображен на фреске Леонардо над железной дверью, подобный грозному ангелу. Бог схватил его за волосы и кричит: «Глупый! глупый! на что ты надеешься? Думаешь, помогут тебе твои хитрости, спасут от кары Господней, убийца!»
Когда он проснулся, свет утра брезжил в окнах. Рыцари, вельможи, ратные люди, немецкие наемники, которые должны были сопровождать его в Германию, — всего около трех тысяч всадников — ожидали выхода герцога на главной аллее парка и на большой дороге к северу — к Альпам.
Моро сел на коня и поехал в монастырь делле Грацие последний раз помолиться над гробом жены.
С первыми лучами солнца печальный поезд тронулся в путь.
II
Вследствие осенней непогоды, испортившей дороги, путешествие затянулось более чем на две недели.
Восемнадцатого сентября, поздно вечером, на одном из последних переходов, герцог, больной и усталый, решил переночевать на высоте в пещере, служившей приютом пастухов. Не трудно было найти более спокойное и удобное убежище, но он выбрал нарочно это дикое место для свидания с отправленным к нему послом императора Максимилиана.
Костер озарял сталактиты в нависших сводах пещеры. На походном вертеле жарились фазаны для ужина. Герцог сидел на походном ременчатом стуле, закутанный, с грелкой в ногах. Рядом, ясная и тихая, как всегда, с домашним хозяйственным видом, мадонна Лукреция приготовляла полоскание от зубной боли, собственного изобретения, из вина, перца, гвоздики и других крепких пряностей: у герцога болели зубы.
— Так-то, мессер Одоардо, — говорил он послу императора, не без тайного самодовольства утешаясь величием собственных бедствий, — вы можете передать государю, где и как встретили вы законного герцога Ломбардии!
Он был в одном из тех припадков внезапной болтливости, которые теперь иногда овладевали им после долгого молчания и оцепенения.
— Лисицы имеют норы, птицы — гнезда, я же не имею места, где приклонить голову!
— Корио, — обратился он к придворному летописцу, — когда будешь составлять хронику, упомяни и об этом ночлеге в пастушьем вертепе — последнем убежище потомка великих Сфорца, из рода троянского героя Англа, Энеева спутника!
— Синьор, ваши несчастья достойны пера нового Тацита! — заметил Одоардо.
Лукреция подала герцогу зубное полоскание. Он взглянул на нее и залюбовался. Бледная, свежая, в розовом отблеске пламени, с черными гладкими начесами волос на ушах, с бриллиантом на тонкой нити фероньеры посредине лба, смотрела она на него с улыбкой материнской нежности, немного исподлобья, своими внимательными, строгими и важными, как у детей, невинными глазами.
«О милая! Вот кто не предаст, не изменит», — подумал герцог и, окончив полоскание, молвил:
— Корио, запиши: в горниле великих страданий познается истинная дружба, как золото в огне.
Карлик-шут Янакки подошел к Моро.
— Куманек, а, куманек! — заговорил он, усаживаясь в ногах его и дружески хлопая герцога по колену. — Чего ты нос повесил, как мышь на крупу надулся? Брось, право, брось! От всякого горя, кроме смерти, есть лекарство. И то сказать: лучше быть живым ослом, чем мертвым государем. — Седла! — закричал он вдруг, указывая на кучу сбруи, лежавшей на полу. — Куманек, посмотри-ка: ослиные седла!
— Чему же ты обрадовался? — спросил герцог.
— Старая басенка, Моро! Не мешало бы и тебе напомнить. Хочешь, расскажу?
— Расскажи, пожалуй!..
Карлик привскочил, так что все бубенчики на нем зазвенели, и помахал шутовской палкой, на конце которой висел пузырь, наполненный сухим горохом.
— Жил да был у короля неаполитанского Альфонсо живописец Джотто. Однажды приказал ему государь изобразить свое королевство на стене дворца. Джотто написал осла, который, имея на спине седло с государственным гербом — золотой короной и скипетром, обнюхивает другое, новое седло, лежащее у ног его, с таким же точно гербом. — Что это значит? — спросил Альфонсо. — Это ваш народ, государь, который, что ни день, то желает себе нового правителя, — ответил художник. — Вот тебе и вся моя сказочка, куманек. Хоть я и дурак, а слово мое верно: французское седло, что нынче миланцы обнюхивают, скоро им спину натрет, — дай только ослику вволю натешиться, и старое опять покажется новым, новое — старым.
— Stulti aliquando sapientes. — Глупые иногда мудры, — с грустной усмешкой молвил герцог. — Корио, запиши…
Но на этот раз не суждено ему было произнести достопамятного изречения: у входа в пещеру послышалось фырканье лошади, топот копыт, заглушенные голоса. Вбежал камерьере Мариоло Пустерло с испуганным лицом и что-то прошептал на ухо главному секретарю, Бартоломео Калько.
— Что случилось? — спросил Моро.
Все притихли.
— Ваше высочество… — молвил секретарь, но голос его дрогнул, и, не кончив, он отвернулся.
— Синьоре, — произнес Луиджи Марлиани, подходя к Моро, — Господь да сохранит вашу светлость! Будьте готовы ко всему: недобрые вести…
— Говорите, говорите скорее! — воскликнул Моро и вдруг побледнел.