Одуванчики,девочки и мальчики.Глаза блестят, ла-ла, ла-ла.Но это яд, ла-ла, ла-ла.
Вымирали целые города. Оставшиеся в живых сходили с ума: военные превращались в мародеров, врачи продавали наркотики, многие ударялись в религию. Тысячи людей бросали обжитые места и уходили на поселения в сибирские секты, ища спасения от того, что не ведает ни границ, ни расстояний. Пока еще работали стримы, кто-то из ушедших устроил трансляцию коллективного самосожжения в одной из таких деревень. Ты ее видела в прямом эфире, я смотрел потом, уже в записи. Ролик шесть раз прерывался рекламными врезками: братья Самойловы воссоединились, возрожденная «Агата Кристи» даст «Последний концерт на Земле», на Красной площади, прямо у Мавзолея. Событие, которое нельзя пропустить.
Деньги не имеют цены, когда жизнь ничего не стоит. Пространство перед площадкой забито, многотысячная толпа ревет. Музыканты на сцене все в марлевых повязках на лицах, только Глеб Самойлов без нее, рычит и стенает в микрофон. Людское море колышется волнами поднятых рук и задранных вверх голов. Мы с тобой часть этой стихии, подпрыгиваем, танцуем, поем.
– Господи, – кричишь ты мне в ухо. – Ты и этот концерт – просто лучшее, что случалось в моей жизни!
Мертвенно-бледный, с подкрашенными глазами Глеб Самойлов на сцене, над нами, бросает в толпу черную фуражку, обнажает голый череп, харкает кровью и, в экстазе, орет, что этот мир смертельно болен, что он тоже болен, что мы все больны. Его брат Вадим вырывает из гитары струну, и громогласный стон растекается по черному небу за пределом освещенного софитами пространства. Море штормит, волны кипят, толпа беснуется. Десятки людей: молодые парни, девушки, взрослые уже дяди и тети – заламывают руки, кричат вслед за своим кумиром о том, что тоже больны, что тоже мертвы. Вадим Самойлов воюет с гитарой, повязка из марли мешает ему и потому падает под ноги. Глеб подходит к брату и целует его взасос. Стоя на сцене, они обнимаются. Здоровые обнимают больных, я обнимаю тебя. Слышу твое дыхание. Слышу, как тысячи живых мертвецов пляшут и поют в один голос:
Не прячь музыку – она опиумДля никого, только для нас.Давай вечером умрем весело,Поиграем в декаданс.
Ты до сих пор дышишь. Подкатываю коляску к ограждению. Ветер здесь сильнее. Предатель хлещет по глазам, толкает колеса в обратную сторону. Я устал и веду борьбу с ним из последних сил. А ты все еще дышишь – ловлю слабое движение истонченных губ и терпкий дух перезрелых яблок, когда беру тебя на руки, чтобы переложить на холодный шершавый парапет. Ты так исхудала, что не чувствую веса, словно держу фигурку из папье-маше. Боюсь доверить тебя ветру – унесет, сдует, стащит назад. Стою для тебя опорой, перевожу дух. Смотрю.
Берега, затянутые бетонным панцирем, усеяны телами. Прямо на мертвецах проросли цветы, и теперь по обе стороны от реки тянутся вдаль широкие длинные клумбы. Бутоны сверкают в лучах солнца, как разноцветная мозаика в витражах готического храма.
– Видишь, mein lieben? Этот прекрасный утренний букет – для тебя.
С трудом поднимаю ногу – одну, другую, забираюсь на парапет. Шатаюсь от порыва ветра, когда снова беру тебя на руки. Рассветное зарево озаряет пустынный город. Внизу неспешно катит черные воды Москва-река, воспоминания-тени мелькают в ряби на волнах, как и сотню тысяч дней назад. Снова тянет в омут. Прыгнуть самому или толкнуть тебя?..
– Weltgericht, – шелестит между нами. – Weltgericht, если бы наступил конец света, что за песнь ты бы спел, идя навстречу ему?..
– Sie kommen[4], – приветствую солнце нового дня. И, крепко прижав твое хрупкое тельце к груди, падаю в тусклую молчаливую пустоту. Как письмо в конверте без адреса. Как рисунок в подарок выдуманному персонажу. Как жизнь, как память.
Дворник, милый дворник,Подмети меня с мостовой…
Холодный свет возносящихся в небо башен Сити. Священные булыжники Красной площади. Музей Булгакова. Памятник Гоголю. Басни на Патриарших. Другой памятник Гоголю. Вкус меди на губах. Тепло, стекающее с кончиков твоих пальцев по моим щекам, как слезы.
Я помню. Пусть воспоминания скользят, как тени по воде, я все-таки помню.