Наима – мне интересно это подчеркнуть, хоть я и не уверена, что стоит это делать, – первая за многие поколения не слышала того крика, какой издает человек, умирая насильственной смертью, этого крика, лишь бледную тень которого дают голливудские фильмы, лишь его усеченную грань (имеющую такое же отношение к реальному, как, к примеру, кусок говядины к пасущемуся животному), или ложь, потому что нельзя знать этот крик и тем более сыграть его, если только ты его не слышал или даже не издавал сам, а это значит, что узнать его можно всего на полсекунды, а потом не знать больше ничего.
Через несколько дней, выйдя из электрички и направляясь к Лалле, Наима видит на автобусной остановке – словно плесень, всплывшую из глубин Интернета:
СМЕРТЬ МУСУЛЬМАНАМ
ЧЕМОДАН ИЛИ ГРОБ
Когда она упоминает об этом Селине, та говорит ей, что вчера молитвенный зал города был забаррикадирован салом и ломтями ветчины.
– Это гнев большой глупости, – вздыхает Селина, – гнев… свиней.
Она произносит эти слова мягко и медленно, и Наима думает, что Селина, наверно, дочь Грусти. Уже несколько лет она не вспоминала о своей старой системе классификации, но та по-прежнему действует. Художник же в скверном настроении, показывающем, что он принадлежит к другому семейству – уж его-то Наима знает лучше всех, – принадлежит к семейству Гнева.
– Расизм – чудовищная глупость, – ворчит Лалла, обращаясь к своей подруге. – Не говори мне, что это тебя удивляет. Он – извращенная и упадническая форма классовой борьбы, дурацкий тупик бунта.
Селина вздыхает, закатив глаза:
– Опять?
– Конечно, – гремит Лалла, – опять и всегда! Именно в этом вся беда: вам внушили, вам, молодым, что эти слова – пустые, пыльные, отжившие. Никто больше не хочет об этом говорить, потому что классовая борьба – это уже не секси. А в качестве современности, политического гламура что вам предложили – и хуже того, что вы приняли? Возвращение этнического. Вопрос сообщества вместо вопроса классов. Поэтому руководители думают, что могут снять любое напряжение, представив красивую витрину меньшинств – если в верхах госаппарата встречается похожая физиономия, это-де должно успокоить людей в «зонах». Вот вам Фадела Амара[95], Рашида Дати [96], Наджад Валло-Белькасем [97] в правительстве. Но смуглой кожи и арабского имени еще недостаточно. Конечно, хорошо, что им удалось – это было нелегко, – но в том-то вся и проблема: им удалось. Они не имеют никакого права говорить о неудачниках, изгнанниках, отчаявшихся, да просто о бедных. А магрибинское население Франции – это в большинстве своем бедняки. «Смотри, им удалось!» – но когда удается, это все, чего они могут ожидать…
Жестом руки он показывает на маленькие домики пригорода, которые, кажется ему, подыхают со скуки, стоя в ряд.
– А если этот же месседж посмотреть наоборот: «Такое возможно, раз это случилось со мной». И вот вывод: а если с вами этого не случилось – значит, вы не сделали того, что нужно. Только валят всю вину на бедных.
Приступ кашля прерывает его речь, и он сгибается пополам в кресле.
– Мой тоже, – задумчиво говорит Наима.
– Что?
– Это и мой месседж тоже.
– Тогда тебе лучше заткнуться.
Наима замирает, ошарашенная. Старик снова кашляет, еще сильнее. Жутковатый звук рвущихся тканей. Когда она подносит ему стоящий на столике стакан воды, он стонет, ворчит и жестом просит ее уйти. Немного мокроты неопределенного цвета висит каплей и сохнет на его нижней губе. Наима повинуется без единого слова. Закрывая дверь, встретив сокрушенный взгляд Селины, она отвечает лишь пожатием плеч: ей придется расплатиться за обиду, нанесенную старым художником, что совершенно несправедливо, но – обиженно повторяет про себя Наима – слаб человек, в конце концов, это можно если не оправдать, то понять или, по крайней мере, извинить. Она широко шагает мимо домиков-клонов, цветущих кустов, вдоль железной дороги, над которой глухо урчат натянутые провода и кожухи на столбах. Может статься – Наима не уверена и не хочет знать наверняка, – Лалла сказал правду, и она уже несколько лет участвует в грандиозном надувательстве, имеющем целью создать стереотип «хорошего араба» (серьезный, трудолюбивый и увенчанный успехом, атеист, говорящий без всякого акцента, европеизированный, современный, одним словом: успокаивающий, иначе говоря – как можно меньше араб), годный, чтобы предъявить окружающим (да ведь она сама тоже его предъявляет окружающим). Но если она так решительно пошла по этой дороге, то лишь во избежание того, что отец представлял ей как самый верный путь к катастрофе: походить на «плохого араба» (ленивый, себе на уме, вспыльчивый, говорящий на ломаном французском, верующий, архаичный и экзотичный вплоть до варварства, одним словом: пугающий). И она злится, чувствуя, как зажата меж двух стереотипов – один, по мнению Лаллы, предает дело бедных иммигрантов, которым повезло меньше, чем ей, а другой исключает ее из французского общества. Временами – вот как сейчас – ей кажется глубоко несправедливым, что она не имеет возможности быть просто Наимой, а должна мыслить себя точкой на графике интеграции, внизу которого – жупел плохого араба, а наверху – образец хорошего. В ярости она пинает ногой решетку, огораживающую рельсы, и та слабо, почти неслышно звякает от удара. От мелочности этого гневного жеста ее одолевает нервный смех – трепещи, Франция, я пнула носком ботинка твое общественное достояние.