Глава 6. После моей эры
Эта реальная нереальность
Подступала новая политическая эпоха, новый календарный век в новом тысячелетии, а у меня кончилась моя эра, наша с ней эра. Я стала существовать не только в новом времени, но совсем в другом жизненном измерении и даже в другом доме.
К концу того же самого июня месяца 87-го года в Союзе писателей — после нескольких лет ожидания — мне неожиданно дали ордер на новую квартиру в обмен на старую.
Мне давно хотелось переехать в новый дом с горячей водой и ванной комнатой, с лифтом и без мышей, но я чувствовала, что маме, которой было бы там легче жить, этого не хотелось, хотя она и молчала.
И вот, прожив со мной в нашей квартирке 60 лет, мама сама увела меня оттуда, где каждый угол, каждая трещина ежедневно и ежеминутно напоминали бы обо всем прожитом вместе. А то, что отныне за окнами шумел Ленинский проспект, меня даже успокаивало.
Пришлось заниматься сборами месяца три, и в это же самое время — правда, всего дней десять — возить на своей машине с другого конца Москвы, из Отрадного, на Юго-Запад специалиста-работягу, взявшегося недорого отремонтировать новое жилье. Возвращаясь домой, я сваливалась от усталости к маме на кровать и, только пообщавшись с ней, шла спать в свою комнату.
Как ни странно, я спокойно рассталась с нашей квартирой, где фактически прошла вся жизнь. Римляне говорят: «Там хорошо, где родина». Мне же «хорошо там, где мама». Ее здесь больше нет, но мы поедем вместе из Сыромятников туда, на Юго-Запад, в самый конец Ленинского проспекта.
Тихая боль в груди не отпускала, но, коли я осталась жива, надо было делать все то, что надо было делать. Немыслимо тяжко стало без моего родного друга, но от одиночества как такового я не страдала, и не только потому, что все происходящее казалось нереальным. Мамы нет, но она всегда возле меня, и не только в своих фотографиях над кроватью, на столике под стеклом, в моей сумке. Она часто навещала меня во сне, но и этим ее присутствие не ограничивалось.
И пусть это назовут случайностью, мистикой или необъяснимым ее духовным воздействием, но факты остаются фактами, они приносили облегчение, и мне не важно, кто и как их объясняет. Вот лишь один из них.
Сижу я той осенью 87-го в новой квартире и сокрушаюсь: уже десять вечера, а я сегодня не успела сменить увядшие цветы на свежие перед ее большим портретом. Вдруг по телефону звонок. Звонит сторож с автостоянки: «С вашей машины ветром сдуло чехол. Надо бы накрыть». Я тут же выхожу из дома и еду на автобусе две остановки до магазина «Электроника». Обратно иду пешком. Темно. Ленинский проспект безлюден в тот час. Раздумываю: «Не податься ли сейчас к метро «Юго-Западная» за цветами?» Живые цветы — символ нашей жизни с мамой или ее бессмертия. Нет, поздно. И вдруг из-за угла какого-то дома на пустынный ночной тротуар выходит молодая пара. Юноша с огромным букетом палевых гвоздик отделяется от девушки, направляется прямо ко мне и спрашивает: «Вам нужны цветы?» Я обалдеваю. «Да, очень». — «Вот, возьмите»…
Причина тут не имеет значения, — поссорились ли молодые, или нет, — важно следствие. Я была счастлива и поставила прекрасные махровые гвоздики — от нее — не только ей, но и во все другие вазы.
Так случалось не раз, так продолжается.
Поначалу я раза три побывала в церкви. Однажды была в Сокольниках у иконы Иверской Богоматери, которую мама много лет назад навестила с просьбой поберечь меня и скорее вернуть из Аргентины. Дважды ходила в храм Михаила Архангела к иконе Николая Чудотворца, в которого мама верила с детства. Но душевной боли эти визиты не уняли, не успокоили, произошло даже нечто обратное. Сначала какой-то пьянчуга накинулся на меня ни с того ни с сего; во второй раз какая-то злобная баба вырвала у меня из рук свечку, прохрипев, что нельзя ставить одну свечу и за здравие, и за упокой. А я не могла поставить свечку «за упокой». В последний раз другая баба свирепо зашипела на меня за то, что у меня головной платок съехал на затылок.