Не полюбить вовеки никого. Неплохая эпитафия. Но, излив в ней горе, Бен никогда уже больше не возвращался к этой теме. Жизнь потекла своим чередом.
И моя тоже – подобие жизни. Но прошлое не оставляло меня в покое. Горе не всегда прорывается наружу сразу после смерти любимого человека. Иногда оно зреет годами и со временем распускается в сердце черными цветами. Я был склонен к черной желчи, но мысль о Хамнете всегда гнала ее прочь. Наши редкие встречи излечивали меня от мыслей, сгущавших кровь. Своими детскими разговорами он скрашивал мою жизнь, расцвечивал ее красками. Каждый день после его смерти был для меня унылым декабрем. Каждый день я чувствовал холод того ужасного дня, он никогда меня не покидал. Любой холод был тем холодом, и каждый день – тем днем – днем его похорон.
«Какие же еще обряды будут?» – хотелось мне тогда крикнуть. Я снова вспомнил свою сестру и до неузнаваемости изменившуюся погребальную службу[140]. Что вы еще намерены добавить? Старинных обрядов, которые могли бы стать мне утешением, больше не было: «И посему предаем его тело земле». Когда-то одно то слово проливало свет на смысл происходящего. А теперь нельзя было помолиться за душу своего ребенка его святому, священнику нельзя было отслужить по нему панихиду, как в былые времена. Нас лишили наших вековечных обрядов, а с ними и наших верований, потому что вера соткана из слов.
И что же остается? Я остался наедине с болью. Мне хотелось прошептать: «Покойной ночи, милый принц. Пусть ангелы баюкают твой сон…» Я больше не буду об этом, Фрэнсис. …Ибо так было угодно всемогущему Богу – взять душу нашего дорогого, недавно усопшего брата. Потому мы приносим тело его земле, пепел к пеплу, прах к праху, в надежде и с уверенностью в воскресении к вечной жизни через нашего Господа, Иисуса Христа. С надеждой и уверенностью? Ни надежды, ни уверенности больше не было. Ни имени, ни даже слова «он». Дорогой брат? Какой еще брат? Что это за безличное существо? Боже правый, это ведь был мой сын, мой единственный сын! Горсти земли упали на крышку опущенного в землю гроба, могилу зарыли, и своими пуританскими словами, забиваемыми, как холодные гвозди, в гроб, разлучили меня с моим умершим ребенком. И больше ничего? Уже не в нашей власти помочь нашим прекрасным усопшим, тем, кого мы потеряли? Нельзя позволить им обратиться к нам, помочь нам – тем, кто скорбит? Нам нельзя поговорить друг с другом? Должна ли связь с ними быть так бесповоротно прервана смертью, голой мерзлой землей, непреклонностью протестантских слов? Нет, умерший мальчик был не на небе, а в земле, умер он теперь и сгнил.
И это все, с чем ты остаешься в безотрадный день, худший, чем гнев Божий – Dies irae? Божий гнев можно было бы принять, Божий гнев, ниспосланный на твою голову, все-таки лучше, чем эта пустота, этот лед в душе и непреодолимая тоска, от которой ты воешь в сердечной муке. Он не вернется. Нет, нет жизни! Зачем живут собака, лошадь, крыса – в тебе ж дыханья нет? Ты не вернешься – слова, которые точнее всего выражают боль потери. И даже десять лет спустя в «Короле Лире» боль была еще свежа.
И она усиливалась от пьесы к пьесе. Себастьяна удалось спасти из морских вод и вернуть сестре-двойняшке Виоле, и море бед в моем истерзанном мозгу превращалось в сладость сострадания соли волн. Леонт собственными глазами видел, как его мертвая супруга воскресает к жизни; он свидетель чуда, боль его утихает. А его сын Мамилий не вернулся из мертвых. Прощай, прекрасный принц! Отец, опять виноват отец. Нить, связующая век Джона Шекспира, порвалась, и мне, отсутствующему отцу, приходилось теперь соединять ее обрывки. Я должен был быть там. Жизнь Хамнета была расплатой за отсутствие: что ж, Уилл, на его могилу бросайся и вопи!
И пока я жил и сочинял, он умирал вновь и вновь, в каждой пьесе, которой я заполнял оставленную им пустоту. Он не переставал умирать, даже когда я был на пике славы. Так было нужно: он умирал потому, что мне все время было необходимо его хоронить, покоить с миром – не по запрещенному католическому обряду, а единственным доступным мне образом – театральным, и пьесы давали мне такую возможность. Меня не могли лишить этого права. Что вы еще добавите из службы? – Пьеса, театральное представление – вот что мне было нужно, снова и снова. Нескончаемые публичные похороны притягивали к сцене скорбящих со всего Лондона, но для меня это было выражением чего-то глубоко личного – такой вот парадокс, знакомый только актерам.