Глава 1. Разлюли-малина
1
Отлетели, как листья дерева, долгие экзамены за семь классов. Кроме свидетельства о неполном среднем образовании, я получил и «Похвальную грамоту» за отличную успеваемость. И задумка было пошла: а не махнуть ли мне в какое-нибудь военное училище или в техникум? Но дед не одобрил моих намерений: «Уж если, Ленька, в разлюли-малину – Суворовское училище, не отдала тебя мать, – заявил он, – так лезть в военные люди через какие-то там другие подворотни – не стоит. Да и снова ты против матери не попрешь. А рабочая специальность не по твоей голове – тебе надо выше прыгать, в инженеры или еще там в какие ученые – грамота-то тебе дается легко…»
Отговорил меня от города и лучший друг Паша Марфин: «Это мне – троечнику надо будет руки прикладывать и горб гнуть по жизни, а ты учись. Я потом погоржусь твоей дружбой…»
Взвесил я всё по жизненной раскладке и согласился с ними, хотя и жадно хотелось войти во взрослую колею побыстрее: как-никак, а пятнадцатый год набирал силу – пора было и другой жизни понюхать. Но что решилось – то решилось…
2
Июль накатился с жаром, грозами, ночными зарницами – суматошный месяц, полный тревог и хлопот, коротких снов и трудового угара.
С рассветом, до восхода солнца, по прохладе, выкашивали мы с дедом луговину в редколесье, поближе к деревне – расчет дед держал двоякий: не удастся выпросить быков в колхозе вывозить сено, так самодельной тележкой, на собственном горбе, вытянем. И не на два-три дня полыхнул трудовым угаром наш покос, а перевалил за неделю.
Первый рядок, прикинув наклон травы, всегда начинал гнать дед, а я за ним, и в широком размахе, с тугим напряжением рук и спины, от края до края укоса.
Росная трава смахивалась литовкой мягко и чисто. А ближе к средине дня, когда ночная влага высыхала, наплывал такой зной, что голова начинала гудеть и тело нагревалось не хуже, чем в бане. Тогда дед отмахивал рукой шабаш. Повесив косы на сук раскидистой березы, мы устраивались в её тени на отдых: обедали, говорили и спали до упора – до того момента, когда начинали потрескивать кузнечики и в тон им подавали голос лесные птички. Тогда мы снова брались за косы и валили вязеля до той поры, пока солнце садилось на лес.
* * *
Издерганное за день тело просилось на отдых. Казалось, что руки мои и ноги растянуты до полного бессилия, а спина усохла. Ужин с простыми щами и двумя стаканами молока не взбодрил, а лишь натянул теплую истому, клоня ко сну. Тут и появился Паша.
– Пойдешь на улицу? – крикнул он, заметив меня у окошка.
И, как будто по договору с ним, где-то у недостроенного клуба, рыкнула гармонь Федюхи Суслякова, раз-другой, и пошла, пошла наигрывать что-то развесело-ухабистое, отчего тонко дрогнула душа и замерла в потаенной радости. Я еще и ответить не успел, как в перелив гармошке мягко запел в дальнем проулке аккордеон Петруни Кудрова, и опять о том, как «на позицию девушка провожала бойца». С этой песней, привезенной когда-то с фронта, Петруня начинал свой ход от дома, где жил с матерью-одиночкой, до места вечернего сбора молодежи. Устоять против такого, будоражившего душу, соблазна я был не в силах: по телу пошла особая бодрость, да такая, какой она бывает лишь в глубоко отдохнувшем и здоровом человеке.
– Во, слышишь, и Петруня аккордеон настроил, – засиял Паша озорными глазами. – Будет веселье!
– Завтра, малый, снова на покос, – услышав наш разговор, напомнил дед. – Долго не гуляй…
Какой там покос! Душа запросила своего блага, заглушив слабые телесные позывы об отдыхе и сне. Только там, на улице, можно было поймать радостную дрожь от музыки, пляски, шутливых игр; увидеть нарядных девчат и вальяжных парней; развесить уши на деревенские новости и измышления тех, кто недалеко ушел от нас в возрасте, но из-за двух-трех лет старшинства якобы познавших кое-что в недоступных для нас таинствах.