HIA. 8–3. Автограф. О. О. Грузенберг — В. А. Маклакову
28. I. 336, rue Chateauneuf, Nice
Дорогой Василий Алексеевич,
Боюсь, что н[аша] переписка может утомить Вас. Вы не отвечайте, так как я хочу выяснить недоумение, возбужденное Вашим письмом. Прежде всего хочу отметить, что люблю и ценю Вас за то, что будучи адвокатом, Вы всегда чуждались и в суде, и вне его адвокатских ухваток. Зачем же на этот раз Вы отступили от своего обыкновения?
Я написал Вам, что приемлю все пути и перепутья исторической жизни русского народа. Вы на это ответили мне, что, как говорит Некрасов, «русский народ ни в чем не знает середины». Я на это ответил, что Некрасов, насколько его понимаю, это говорит не о русском народе, а о себе лично. Вот и все. В последнем же письме, насколько я его разобрал, Вы вдруг обвиняете меня чуть ли не в склонении [к] большевизму. Где, мол, я останавливаюсь? Останавливаюсь я на пограничной станции, ведущей в большевизию. Я говорил и писал Вам, что упрекаю себя в оставлении родины, что я на это имел тем менее прав, что мне, по крайней мере, явно не угрожала непосредственная опасность. Писал также, что если бы не сознание, что, быть может, глядя на меня, эмигрировал десяток-другой лиц и что, если бы я знал их поименно, то спросил бы их насчет своего возвращения и что, если (кстати, Вы вместо «если» употребляете иногда «раз», — извините — это не по-русски: этот союз позаимствован у поляков) я это сделать не могу, то должен дождаться общей амнистии, которой, конечно, не дождусь. У меня это не фраза (вот еще одно глупое интеллигентское выражение, так как всякая мысль, выраженная словами, есть фраза и, говоря по-русски, предложение). Не фраза, потому что ко мне дважды обращались с предложением вернуться. В первый раз в 1921 году, когда при переговорах с первым правительством Макдональда[535] меня пригласили стать юрисконсультом делегации дабы «при переговорах оберечь Россию от англ[ийских] акул». Я ответил лицу, через которое мне было сделано предложение (он не большевик, а высланный из России меньшевик, но брат его занимал крупное служебное положение сначала в Берлине, а потом в Лондоне). Я ответил: «Не все ли равно, какие акулы порвут Россию, английские или большевистские». Другой раз делали предложение через моего родственника: на это предложение я ответил, что если бы я поехал, то скоро пришлось бы мне хлопотать о выездной визе, — какой же толк брать «въездную» визу. Оба предложения сделаны в письмах, которые у меня сохранились. О них я Вам никогда не говорил, т. к. терпеть не могу торгашеской похвальбы: меня-де покупали, а я не продался! Это было бы тем паче, что никто меня и не пытался «купить», а лишь взывали к м[оему] чувству любви к родине. И, несмотря на этот отказ, в «Большой Совет[ской] Энциклопедии» как я усмотрел из присланного мне еще в Риге редакцией газ[еты] «Сегодня» тома, помещен обо мне не только справедливый, но и лестный отзыв. В нем только одна ошибка, что я, де, был «кадетом». «Кадетом» я никогда не был, так как, ценя высоко отдельных кадетов за их заслуги в области науки, литерат[уры], земско-городского дела и адвокатуры, я не люблю этой партии, так как она лгала даже тогда, когда говорила правду. Теперь о «народе»: если я приемлю всю его историю, даже смутное время, то естественно, я приемлю ее и в большевистской ее ошибке. Вы пишете, что народ не с ними (большевиками). Что же, тем лучше. Но отмечу, кстати, что я не присоединяюсь к тем историкам России (например, Костомаров[536]), которые уверяют, что народ был против царей и тому подобное. Кроме, мол, Пскова и Новгорода, он, де, себя не выявлял. Ну плохи же эти историки! — Народ не любил царей, а терпел их 300 лет, не любил бояр, а терпел их сотню-другую лет… Если бы это было так, то такой народ годится лишь на растопку истории (вшивую овчину в печь). Но, слава богу, это не так. Пока душили больш[евики] лишь городское население и передавали народу чужую землю, народ им, несомненно, сочувствовал. Теперь, когда они свою «коммунию» распространили и на деревню, он их ненавидит, но голытьба и деревенская молодежь, как и городская молодежь, любит их. Печально это или радостно — как на чей вкус, но это так.