Нанэ цоха, нанэ гад,мэ кинэл мангэ ё дад!Сыр выджява палором,мэ кинэл мангэ ё ром![327]
Я вошел в комнату и отрапортовал.
– Алёшка! – граф расправил широкие плечи и поднялся с оттоманки. – Здорово, тёзка! Ну что, видел княжну?
– Видел, – отвечал я, – в Пизе, на балу. Странное дело, сначала она жила небольшим, уединенным двором, почти не выходила в свет, а потом как будто плотину прорвало – танцы, карнавалы, обеды… Алексей Григорьевич, ты же знаешь, мне не по нраву сие, развлечения и шпионить…
– Монашеская душа! Мотя, ты слышал: наш го́жо[328] стесняется развлекаться…
– Миро дэвэл![329] – цыган Мотя тоже вскочил на ноги. – Уж не о той ли рани́[330] говорит мичман, портрет которой лежит у графа на ночной тумбочке! Зело дивная рани, косоглазая!
– Заткнись, дурак! – осадил цыгана Орлов. – Передал ли ты княжне мое послание и приглашение посетить Ливорно и российский флот?
– Передал, и привез ответ, вот, – мрачно отвечал я, передавая письмо. – Я честный человек, Алексей Григорьевич, и буду с тобой откровенен: мне всё это не нравится. Эта княжна – дурная женщина. В Рагузе она удерживала в заточении одного русского юнкера. А более всего мне не нравятся манифестики, о которых пишут время от времени в итальянских газетах. Она самозванка, дочь нюрнбергского булочника, о чем мне доподлинно известно от указанного юнкера… Зачем же ты с ней авантюры крутишь?
– Не твоего ума дело, мичман, – нахмурился граф. – Твое дело служить мне и делать, что я скажу, ежели, конечно, ты не хочешь, чтобы я передал тебя венецианцам, которые, напомню, разыскивают тебя и твоего брата Йована за пиратский разбой и грабеж…
– Я никого не убивал, – сказал я.
Граф побагровел еще больше; лицо его сделалось красным, как черепица, обнажив старый шрам на щеке, полученный в трактирной драке; он сжал кулаки и, приставив свое лицо к моему, долго смотрел на меня, вытаращив белки глаз.
– Ступай, – наконец, сказал он, и краска немного отпустила его; он взял письмо княжны из моей руки. – Я прочитаю письмо, потом отвезешь в Пизу мой ответ.
– Честь имею…
Глава восьмидесятая,
о моем пребывании в царстве мертвых
Я открыл глаза и увидел, что лежу в незапертом гробу, на Колтовском кладбище, а вокруг меня ходит православный священник, отпевая погребальную песнь. У свежевырытой могилы собралась небольшая толпа: Иван Перфильевич и Иван Афанасьевич, Лукин, Фонвизин, Книппер и Мишка Желваков, Балакирев и фурьер Данила, и даже Лаврентьевна, и еще разные люди, с которыми я был знаком: Николай Николаевич, профессор истории Мюллер, Суворов, загадочный богемский немец Станислав Эли, однажды в Лейпциге сообщивший мне о том, что мы близки к пробуждению, когда нам снится, что мы видим сны, и Мартен, и много кто еще. Но ближе всех к моему гробу стояли две девушки, одетые в траурные одежды, с черными платками на головах; с содроганием я узнал в них Фефу и Калю. Ежели так, подумал я, то и кровь, стало быть, еще циркулирует в моих венах по гарвеевым[331] кругам, а стало быть, я еще жив.
– Это из-за тебя всё, – грозно сказала Фефа, – Ежели бы не ты, он не поехал бы в Делиорманский лес с разбитым сердцем и не напоролся бы на предательскую пулю… Это он к тебе спешил, я знаю… Разлучница, вот ты кто, разлучница, да! Соблазнила моего жениха своими светлыми волосами да губами, да глазами голубыми…