После моей поездки по России я сочла долгом доложить в Петрограде обо всем, что видела и слышала. Тут я услышала и о затеях и образе действий Ленина и Троцкого. И настаивала на их аресте, на укрощении возмутительной пропаганды большевиков. Но их связь с Германией не была еще установлена и все они были на воле. Сколько раз я говорила ему: «возьми Ленина!» А он не хотел. Все хотел по закону. Разве это было возможно тогда? И разве можно так управлять людьми? Вот грибы растут – есть хорошие, а есть и поганки. Поганки надо выбрасывать. Разве нет дурных, злых людей? Посадить бы их на баржи с пробками, вывезти в море – и пробки открыть. Иначе ничего не сделаешь. Это как звери дикие, как змеи – их можно и должно уничтожить. Страшное это дело, но необходимое и неизбежное (Брешковская 1954: 201-04).
Как кажется, впервые легенда о Рутенберге как единственном решительном человеке в правительстве Керенского, который будто бы предрекал последствия большевистского coup d’Etat и энергично настаивал на ликвидации его будущих вождей, прозвучала из уст У. Черчилля 4 июля 1922 г. на вечернем заседании палаты общин британского парламента, где обсуждались вопросы государственной политики Великобритании в Палестине, мандатом на которую она к тому времени владела (в следующей главе мы еще коснемся этого знаменитого заседания и не менее знаменитого выступления на нем тогдашнего английского министра колоний).
…Я также знаю, – говорил в своей речи У. Черчилль, – что он рекомендовал Керенскому, когда являлся членом его правительства («when he was an official of his Government»), повесить Ленина и Троцкого, и это служит для меня доказательством его неколебимой последовательности (Great Britain: 339).
Мотивы речи У. Черчилля достаточно хорошо известны: основной стратегической задачей было отстоять план электрификации Палестины, принадлежавший инженеру Рутенбергу, а для этого требовалось отстоять его самого, обложенного со всех сторон клеветой недоброжелателей, инсинуациями кругов, заинтересованных в том, чтобы любой ценой сорвать подписание концессии, и бурной антисемитской пропагандой. Возможно, именно для того, чтобы выбить у антирутенберговской кампании всякую почву из-под ног и выдать Рутенбергу неоспоримый кредит доверия, Черчилль сознательно пошел на завышение его акций и укрупнение роли в русской революции. В результате автор плана электрификации Палестины предстал не просто яркой антибольшевистской фигурой, но был переведен в разряд героя, дальновидно требовавшего казни большевистских главарей, дабы обезопасить подлинно демократический режим от угрозы красной диктатуры. Тем самым Рутенберг как бы автоматически превращался в глазах Запада в провидца близящейся политической и социальной катастрофы, заполнял в русском демократическом правительстве лакуну «сильной личности», дававшей шанс изменить ход истории, но не услышанной слабой властью. Не исключено, впрочем, что эта легенда легла на стол Черчилля в завершенном виде «фактической» версии поведения Рутенберга в дни русской смуты, и тот свято верил в ее историческую достоверность.
Как бы то ни было, результат был достигнут: легенда широко распространилась прежде всего в английских кругах и быстро завоевала сердца не одних только рутенберговских доброжелателей. Военный губернатор (1917–1920) и комиссар (1920–1926) Иерусалима полковник Р. Сторрс, который не относился к числу единомышленников Рутенберга, а скорее символизировал враждебную ему власть английской администрации, пишет в воспоминаниях о том, что, будучи близок к Керенскому в последние предсоветские дни, Рутенберг советовал ему расстрелять большевистских лидеров. Сторрс не называет конкретных фамилий, но поскольку он пишет «Soviet leaders», понятно, что речь идет прежде всего о Ленине, Троцком и, возможно, Зиновьеве. Если бы этому совету вняли, продолжает он, Россия была бы иной, нежели ныне (Storrs 1939: 433).
Жертвой некритического отношения к этой легенде стал даже Э. Шалтиэль, автор самого авторитетного исследования о Рутенберге. Он обращается к ней дважды: первый раз – пересказывая то, что пишет Р. Сторрс (Shaltiel 1990,1:15-6), а во второй, благодаря опечатке (вместо 1917 г., называя 1918 г.), в еще большей степени обнажая историческую нелепость этого утверждения: