наш сынок с реки взял! – обратилась тётка Аксинья прямо со ступеней к распахнутым широким дверям в хлев, откуда тотчас же выглянул русоволосый, с проседью в бороде, рослый и костистый отец. Он прислонил к косяку вилы и весёлым шагом направился к сыну. Подойдя, двумя руками легко подхватил тайменя за жабры и, одобрительно покряхтывая, живо снял рыбину с плеча у парня. Вдвоём они перенесли добычу на удобный разделочный стол под сплетённым из камыша навесом в глуби двора.
– Давай, мать, соль, чеснок и перчик, – скомандовал Семён Перфильич, – а я покуль приготовлю лагун да устелю ему дно лопушками хрена. Ивашка, потроши варнака: солить надобно, покуль мясцо рыбье не остыло, повкусней будет.
Егоровы закончили с посолом и укладкой жирных пластов в лагун, накрыли неплотным кружком из цельного кедрового спила, осталось придавить его речным плоским, синим камнем, что не первый год служил хозяевам добрым гнётом, как от недальнего черемушника, с дороги, послышалось ржанье коня.
– Кто бы это мог быть в такую рань? – молвил Семён Перфильич, обтёр ладони о холстинку и вышел из-под навеса к калитке встретить гостя.
Спустя минуту он уже крепко жал руку коренастому бородачу в армяке, спешившемуся с игреневого мерина и приветливо оглядывающему Семёна Перфильича.
– Поклон вам от Настасьи и всех наших Тегерецких, – говорил Меркул Калистратыч Литвинов, так звали гостя, привязывая и рассёдлывая коня. – А я пошто к тебе, Сёма, верхами, да по зорьке? Зовём тебя с Ивашкой шишку бить. Нонче на её урожай знатный. Артельно, дак оно сподручней будет. Ты как?
– Знамо как, пиши нас без оговорок в свою артель. Верно, сынок? – обратился Семён Перфильич к подошедшему к мужикам с поклоном Ивашке.
– Я, как ты, тятя.
– Идём, Меркуша, в избу. Там всё и обмозгуем. Аксинья, встречай гостя.
Вторую неделю шишковали кержаки в могучем кедровнике, что не одну тысячу лет разрастался в покатой котловине, окруженной скалистыми, в снежных шапках, вершинами алтайских белков. А шишка и вправду в этом году была как на подбор, светло-коричневая, подсохшая, уже без смолы, ошелушивалась от первого прикосновения рубчатого валька. Пока было светло, околачивали кедры – где били огромным деревянным молотом-колотушкой по стволам, где молодёжь карабкалась вверх, до толстых ветвей, и, раскачивая их, обмолачивала игольчатые тёмно-зелёные лапы от спелых плодов. Шишки дождём сыпались на шершавые блюдца мареновых, обомшелых валунов, выступающих из косогоров, и укатывались по ворсистым коврам, сотканным из пружинистых палых иголок, в волнистые травы вокруг дерева. Потом в кулях стаскивали хрустящие от спелости шишки в лагерь у ключа, игристо бьющего из-под слоистой, в золотистых лишайниках и влажных изумрудных мхах, скалы метрах в семи от рубленой, с крутой двускатной крышей, охотничьей избушки.
Убранство внутри зимовушки было неприхотливым: дневной свет из двух крохотных оконцев освещал в углу тесаный стол, земляной пол, вместо лавок кедровые чурбаны, вокруг печи с дымоходом в одно коленце, искусно сложенной из камней и обмазанной соломой с конским навозом, были настелены широкие нары. Шишки по обыкновению шелушили на утоптанном дворике у ночного костра, там же стелили холщовую палатку, над которой провеивали орехи. Поодаль, под шатром вековухи – лиственницы, чтобы ненароком не вымочило дождём, возвышалась внушительная гора опростанных из кулей шишек.
Накануне мужики работу оставили далеко за полночь и, истово перекрестившись на звёздное, сдавленное тёмными вершинами, бархатистое небо, ушли спать в избушку. Задув керосиновую лампу, Меркул Калистратыч, кряхтя, взобрался на свое место на нарах и, блаженно вытянувшись, пробормотал, вот, мол, нам бы еще дал Господь пару-тройку вёдренных дней, управились бы как раз к возвращению Петра Григорьича с конями. А там бы развезли весь урожай через перевал и к тебе, Семён Перфильич, в Гусляковку, да и к нам, в Тегерецкое.
По восходу солнца наладился Ивашка справить нужду, выбрался из-под нагретой полости, сунул ноги в бутылы и, придерживая дверь, дабы не скрипнула на петлях, тихонько отворил её. Выскочив на двор, Ивашка открыл рот в изумлении: белизна выпавшего ночью снега слепила глаза, ядрёный морозец щекотал кожу под исподним бельём. «Вот это-о да!» – беззвучно вырвалось у парня. И в ту же минуту Ивашка вновь оторопел: рядом с буртом кедровых шишек посиживал себе матёрый медведище и весело уплетал эти самые шишки, да так, что покачивался мощный бурый, с частой проседью, загривок. Косолапый правой передней лапищей ловко подхватывал очередную шишку, уминал её оземь и, пристраивая сбоку в пасть, протаскивал меж клыков, втягивая воздухом в себя кедровые ядрышки и скорлупки, и левой лапой отбрасывал обглоданный корешок шишки в сторону. Было похоже на то, будто бы медведь играл на губной гармошке. Но делал это почему-то беззвучно – тишина стояла мёртвая, и поэтому, когда Ивашка неосторожно скрипнул бутылами, медведь мгновенно крутнулся на звук и вперил в паренька свои маленькие, настороженные глазки. И не успел Ивашка сморгнуть едкую потную влагу, скатившуюся со лба в угол глаз, косолапый исчез, будто и не было его, так, что-то спросонья приблазнилось. Оно было бы так, кабы не разбросанные по снегу корешки и шелуха шишек, да не вмятина в том месте, где сидел медведь, и траншея-тропа к недалёкому заснеженному пихтачу. «Гляди-ка, с виду неуклюж да косолап, а сноровист, ровно соболёк какой махонький», – подумал с уважением Ивашка, берясь за соструганную из березового корневища дверную скобу.
Мужики известие о медведе приняли спокойно, их больше всполошил нежданный снег, хотя, рассудили они – уже сентябрь и на эдаких высотах ему пора бы и лечь, беда, ежели западёрит всерьёз. Здесь-то еще долина, укрытие, а на перевалах что деется, не приведи, Господь, очутиться там в этакую пору. Но опасения, как и клочья тумана по логам и под ощетинившимися притупленными лезвиями скал вершинами, рассеяло выглянувшее из-за горных пиков солнышко. Лучи его были не по-осеннему жаркими, и к полудню они выпарили весь выпавший снег и даже просушили тропы в кедровники. Так что до темноты кержаки успели сделать две ходки к прямоствольным исполинам, и убыток, нанесённый косолапым, был восполнен с лихвой.
А еще через два дня Пётр Григорьич Загайнов, крепкий восьмидесятилетний тесть Меркула Калистратыча, как и было условлено, привёл караван из семи лошадей в лагерь шишкобоев. Кони были низкорослые, с мохнатыми ногами и косматыми гривами, монгольской породы. Но именно им, этим неказистым, но чрезвычайно выносливым лошадкам, нет равных в горах, среди непредсказуемых россыпей, на головокружительных подъёмах и спусках над пропастями и отвесными расщелинами.
Отужинав, кержаки запалили добрый костерок во дворе, сами же расселись на ошкурённых лесинах, полукругом. В котелке булькал, розовея,