Страшнее боли нет, чем от удара друга. Не жить и не дышать – как танком по душе. Куда уйдешь из замкнутого круга? Пространства рушатся – с востока, с юга не алый мак – лишь жерла на меже.
Пусть говорят, что поздно или рано (ах, время все умеет врачевать!) быльем затянется и эта рана. Всевластно время, но не всеобманно: торчит из-под лопатки рукоять[120].
Олег Малевич и Виктория Каменская
(Из личного архива О.М. Малевича)
Специфически повышенную чувствительность того времени документирует своим творчеством даже Иосиф Бродский, никак прямо не высказывавший своего отношения к вводу войск в Чехословакию и считавший прямолинейное присутствие политической тематики в поэзии неуместным и недостойным поэзии. Тем не менее в стихотворении 1969 года, открывающем сборник Бродского «Конец прекрасной эпохи», сказано прямо: «Зоркость этих времен – это зоркость к вещам тупика»[121]. Именно Бродский связан с историей, свидетельствующей и о длительности последствий оккупации в чешско-русских интеллектуальных отношениях. Речь идет о его полемике середины 1980-х годов с Миланом Кундерой[122], в которой, хотя речь и шла о Достоевском и характере русской или советской цивилизации, камнем преткновения стала именно интерпретация советской оккупации 1968 года.
Носителем и каталогом эмоций, относящихся к вводу советских войск в Чехословакию, стали многочисленные стихотворения, дневниковые записи и письма, в которых повторяется мотив позора и стыда, измены, разочарования и перенаправления агрессии на тело собственного народа[123].
Мотив стыда стал одним из центральных топосов восприятия оккупации. Екатерина Великанова, которая в 1968 году была студенткой географического факультета МГУ, а позже принимала участие в диссидентской деятельности, говоря о демонстрации на Красной площади, произнесла весьма значимую фразу: «Все эти люди и этот сюжет в дальнейшем прочно вошли в мою частную жизнь»[124]. Это характерно не для одной только Великановой: оккупация воспринималась как совмещение публичного и частного, это событие стало частью личной истории многих ее участников, преимущественно пассивных. Знаком этого скрещения частного и публичного, личного и политического, и стал феномен стыда, который, конечно, существовал в дискурсе об общественной жизни и до августа 1968-го, но чехословацкие события послужили его катализатором. Великанова вспоминает о том, как она, находясь в августе 1968-го в Армении, узнала о вторжении: