уже есть действие, актерство, и поведение образа на сцене приобретает естественно простую и красивую пластику, подобную музыке. Это легко написать, но трудно осуществить. Артисты были шокированы моей откровенностью (грубо, резко, деспотично). Но обижаться глупо. Ведь в голове каждого артиста должна жить мысль: «Он хочет успеха, значит он хочет, чтобы я лучше играл и пел!» В принципе, в театре конфликты между актером и режиссером амортизированы единой сверхзадачей: «Хотим создать хороший спектакль. Хотим успеха!» Главное, чтобы и актер и режиссер были честными и не обремененными побочными интересами.
Физических сил на репетициях у меня уходило много. Жена (она сопровождала меня в этой поездке) старательно притормаживала мою откровенность, присутствующие на репетиции корреспонденты с магнитофонами отмечали мои деспотизм и диктаторство, артисты улыбались. Спектакль должен быть вчерне набросан за десять дней, это значит, что нужно сдвинуть телегу с места, дальше будет легче, а потом спектакль сам легко и радостно покатится к финишу, к премьере.
Наверно, такого оперного режиссера, как я, трудно назвать честным и непорочным интеллектуалом. Я, скорее, пахарь, в поту напирающий на соху и знающий: не пропашешь — бессмысленно и сеять, ничего не взойдет. Слава Богу, артисты на меня, кажется, никогда не обижались, во всяком случае эта глупая «тетка обида» никогда не стояла между нами, мешая успеху.
Итак, мы трудились: во имя Пушкина, Чайковского, славного древнего города Тверь и всех, кто в нем живет. Может быть, Россия и жива, пока в ней есть березка, склонившаяся к тополю и люди, которые кладут скромный цветок на могилку давно умершей Анны Керн, которая когда-то явилась русскому гению. И мы все помним и любим это чудное мгновение, оно до сих пор звучит в русской душе волшебной мелодией Михаила Глинки: «В душе настало пробужденье…» И я пошел репетировать «Евгения Онегина» в зал филармонии в Твери.
Я, СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ И КОММУНИСТЫ
Недавно ко мне пришел слишком быстросоображающий и сверхэнергичный интервьюер. «Скажите, — спросил он, — как Вы жили при Советской власти, и в чем были для Вас трудности сосуществования с коммунистами?» Интервьюер был молод, и я растерялся. Для него речь идет об эпизоде, для меня же это основной период быстротекущей жизни! Основной и заключительный! Как мне объяснить и как ему понять? Он настроен пожалеть меня, я же благодарен Богу за жизнь, посланную мне судьбой. Вздохнул я и призадумался. А призадумавшись вспомнил об отце — вечном и единственном примере, по которому строилась моя жизнь. Интервьюеру можно было не отвечать («извините, мол, — очень занят»), но для меня самого вопрос, оставленный без ответа, был бы вечно беспокоящей, навязчивой идеей. Пришлось задуматься, пришлось порассуждать самому с собой, многое вспомнить.
Я, так же, как и мой отец, был советским гражданином. Мы были обязаны работать (безработицы не было) по специальности, нами избранной. Свою специальность я получил бесплатным образованием, существовавшим при советской власти. Мы исполняли честно то, что были должны, не примешивая к этому антиправительственные идеи и поступки. Отец говорил: «Если власть взяли большевики, я должен работать на них, при условии, что эта работа не вызывает протест у моей совести.» Большевики той поры боролись с неграмотностью русского народа. Благородная идея! Отец — учитель русского языка, старый интеллигент — сочинил букварь нового правописания, учил молодых, старых и среднего возраста людей. Ему поверили и назначили заведующим «Единой Советской Трудовой школой». Ему оставили квартиру, правда уплотнив ее учителями, не имеющими места жительства, а учителей понадобилось много! Заработную плату выдавали регулярно, но, чтобы прокормить семью, надо было кое-что продавать, кое-что менять, экономить, терпеть и ждать.
Никому не приходило в голову вовлекать честного учителя в коммунистическую партию, а тем более сам отец был далек от коммунистических идей. Между тем коммунисты всех рангов и значений относились к отцу, или лучше сказать «честному учителю» с большим почтением. То, что он был беспартийным, более того, что даже и не собирался стать коммунистом, создавали вокруг него ауру уважения, почтения и доверия. А отцу было немного нужно. Он был доволен, если его ученики начинали правильно по-русски читать, писать и говорить.
Отец преподавал на рабфаке, где учились (повышали культуру) передовики производства в высоких должностях. Приближалось время выборов, и отца коробило, что становилось модным произносить не «выборы» а «выбора» с ударением на последнюю букву «а». Отец сильно ругал своих рабфаковцев за искажение русского языка. В результате, однажды они привезли его в Кремль и представили своему шефу, Когановичу: «Вот, ругается учитель, когда мы говорим „выбора!“». Коганович стал объяснять отцу, что теперь появилось новое словообразование, продиктованное новой жизнью, новыми условиями. «Это не старые выборы в дореволюционную Думу, это — новое качество акции, и, естественно, народ хочет найти новое звуковое выражение новому явлению…». В это время человек, сидевший в углу, подошел к беседующим и сказал: «Я думаю, нам надо послушаться учителя, на то он и учитель!». Это был Сталин. Когда вскоре вождь выступал на каком-то важном совещании, он произнес слово «выборы» с правильным ударением. Отец торжествовал. Ему, в сущности, больше ничего и не надо было. Думаю, за это коммунисты и чтили старорежимного учителя.
Отец умер в страшные дни: фашисты стояли под Москвой, мать была одна. Неожиданно приехали люди из Кремля и помогли похоронить отца. Кто, что, почему? Это никого не интересовало.
Подобное отношение у коммунистов было и ко мне. Я никогда не был ни октябренком, ни пионером, ни комсомольцем. Мысль о вступлении в партию большевиков никогда не приходила мне в голову. 50 лет я занимал высокую должность главного режиссера Большого театра. Некоторым казалось, что для закрепления себя в этой должности стоит «вступить в ряды». Так, например, считал мой друг Кирилл Кондрашин. Но мне-то не надо было подкреплять свою должность! Профессия — это другое дело, профессию режиссера нужно подкреплять на репетиции. Я хотел быть независимым от партии и ее порядков, и я был свободным от этих «законов», хотя понимал, что обязан сохранить себя и свое искусство от антикоммунистических и антисоветских тенденций — таковы условия «законопослушания». По заветам моего отца я стал законопослушным: разумеется до того предела, за которыми стоит опасность для моей профессии, для ее законов правды, совести, человеколюбия, служения «жизни человеческого духа». «Жажда свободы», признаюсь, была у меня весьма примитивной. Я не хотел, чтобы меня вызывали на партсобрание, на котором каждый мог меня глупо критиковать. Если бы я был коммунистом, то меня могли бы вызвать на партком — заседание