Сейчас они оскорбляют тебя, осыпают ударами, таскают за волосы, мучают голодом и жаждой. А я все эти дни делаю вид, что мне весело, переставляю ноги и разговариваю с клиентами. Я каждый день одеваюсь и бреюсь, каждый день ломаю комедию, когда ты воешь от боли. Бланш, так и надо, презирай меня, я жалкий человек. Я заслуживаю от тебя только презрение. Я такое ничтожество, что боюсь за свою шкуру: а вдруг эти строки попадут в чужие руки. Сейчас спрячу эту молескиновую тетрадь под половицу.
Только что размышлял, что надо бы бросить в огонь эти доказательства моей бессильной любви. Думаю так каждый раз. Я жалкий человек. Я боюсь за свою жизнь, а ведь это твоя жизнь сейчас покидает тебя с каждым ударом твоих палачей.
Я недостоин писать твое имя. Бланш.
10
10 июля 1944 г.
Клод Озелло больше не выходит из апартаментов. По словам горничных, это конченый человек, бывший директор перестал мыться, бриться, одеваться. С утра до вечера сидит в махровом халате жены и пьет, не произносит ни слова и до такой степени сломлен, что Элмигер боится, как бы он не свел счеты с жизнью. Да еще у Мари-Луизы разыгрался ишиас, а Габриэль Шанель снова во власти морфия, а Барбара Хаттон – алкоголя… Отель «Ритц» полон призраков – перепуганных, ждущих спасения. Бесшумное дьявольское копошение, от которого отель стал похож на богадельню.
Чей черед? Может, я буду следующим?
Франку хочется выплакаться, но глаза остаются сухими. Он уходит в себя, пытается огородить отчаяние в душе какой-то плотиной – ему кажется, что, если поддаться горю, оно потоком вырвется из сердца и затопит его. Зимой Бланш вернулась, и это было чудом, теперь она снова исчезла. Как Лучано. Как Зюсс.
Бланш Озелло, урожденная Рубинштейн, просто достигла своей цели: самоуничтожения.
Прошел уже месяц, как ее арестовали в третий раз, – и ни малейших новостей. Никто не знает, что с ней стало, даже Клод, безрезультатно обыскавший буквально небо и землю. Две женщины словно исчезли в тумане, и эта потеря не дает Франку покоя.
Брошены в одну из тюрем Парижа?
Депортированы в Силезию? А может, их уже нет в живых…
– Папа?!
– Да?
– Так что ты об этом думаешь?
– Я не слышал, сынок, извини…
Жан-Жак качает головой.
– Бежать надо, говорю тебе! Союзники рано или поздно возьмут Париж, и у тебя будут неприятности. Поверь мне!
– Мы уже говорили об этом, Жан-Жак. Мне не в чем себя упрекнуть.
– Не в этом дело, папа. Ты жил лучше других, за это придется отвечать.
Жан-Жак в чем-то прав.
Надо признать, что он, Франк, пересидел войну в «Ритце», как в убежище, хотя и в тесном кольце немецких мундиров. Ел сытно, от холода не страдал… И даже сколотил немалую сумму денег… Но кто узнает, скольких людей он утратил, сколько мук и опасностей претерпел? Он таился, жил в постоянном страхе, потерял Бланш, Лучано, лишился последних иллюзий… Он каждый день платит свой оброк душевными терзаниями.
– Так ты едешь с нами в Тулузу?
– Нет, – упрямо отвечает Франк. – Мое место – здесь.
«Мое место – здесь». Слова Бланш.
– Господи, до что ты им сможешь ответить? – кипятится Жан-Жак. – Что все эти годы прислуживал чертовым фрицам?
Франк чувствует, что закипает. Достала эта война! И сын тоже злит его! Сам не понимает, а отец не может ему рассказать. Франк злится и на себя. Ведь он, всегда живший на чемоданах, готовый к бегству, сейчас не в силах сняться с насиженного места, словно он уже не совсем живой, а тем временем Жан-Жак и Полина делают то, что в их возрасте сделал бы он сам.
– Дядя, – уговаривает Полина гораздо мягче, – подумай, пожалуйста. Мы уезжаем послезавтра, поедем втроем.
– Я никуда не поеду. Я не сделал ничего постыдного. Даже наоборот. Я ничего не рассказывал вам с Жан-Жаком, чтобы не ставить под удар. Я помогал, я спасал людей, это можно доказать!
Полина кивает. Но Жан-Жак полон решимости идти до конца:
– Какие у тебя доказательства, папа? Жареная индейка, которую ты приносил с работы, потому что был любимым барменом Геринга?
– Замолчи! Ты что себе позволяешь?
– Ладно, проехали! – бросает Жан-Жак с презрением. – Ты со своими дружками Юнгером и Гитри вообще не знал опасности, нищеты и страданий Парижа. Когда живешь в роскоши, становишься слепым эгоистом, как все богачи. Я пошел спать. Спокойной ночи.
Франк тоже вскакивает, рассвирепев.
– А ты-то сам? Расскажи нам, как ты спасал Францию?
В такие минуты слова опережают мысли.
– Ты просто выжидатель, вот ты кто такой! И ты еще мнишь себя героем?! Сам постыдился бы, Жан-Жак.
– Мне плевать на то, что ты думаешь. У меня чистая совесть. А тебя я предупредил.
– Давай-давай, – сплевывает Франк. Жан-Жак уже идет к двери, и та захлопывается за ним. – Попутного ветра!
И сразу бармен винит себя в том, что вспылил, поссорился с сыном. Он хуже своего отца. Вместо того, чтобы ругаться с ним, надо было объяснить, раскрыть душу, а он только огрызается. Надо хотя бы извиниться перед Полиной… Она стоит и смотрит на него с грустью и тревогой. Но он не извинится.
Завтра Франк опять займет свой пост. Уж такой он человек: упрямый, гордый, несгибаемый. Он все равно попробует объяснить, что по собственной воле выполнял, рискуя жизнью, миссию посланника в заговоре против фюрера. Отличная мысль. Взять небольшое количество истинных фактов, чуть-чуть подтасовать, сдобрить легкой дозой цинизма: пожалуйста, коктейль «Оккупация» готов.
В конце концов я все же – главный бармен «Ритца», ветеран Верденнской битвы и еврейчик-ашкенази. Еврейчик, который сумел переиграть всех и в чью историю никто не поверит, когда немцы уйдут из города.
11
19 июля 1944 г.
На белой куртке – пятна крови. Франк сидит на полу погреба, привалившись к двери холодильника. В голове звон. Кожу под волосами за правым ухом саднит: должно быть, он упал и приложился головой. Он чувствует слабость, все вокруг плывет, трудно дышать.
Она еще здесь?
Как она была напугана. Неужели я рухнул у нее на глазах?
Ничего не понятно.
– Как ты, Франк? – спрашивает Жорж обеспокоенно.
– Лучше…
– Ты отключился, старина. Как стоял, так и упал навзничь.
– Она еще здесь?
– Кто?
– Кукла! Инга! Инга Хааг!
– Нет-нет, ушла! Ну ты и напугал меня, Франк. Что она тебе такого наговорила? Ты прямо в лице переменился!
Франк пытается встать; а ведь еще надо найти силы что-то соврать.
– Уже не помню…
– Не