быстро налаживалось.
Назначили день, разослали приглашения.
«Первое международное общество любви к искусству просит вас оказать честь и т. д.».
На сиреневом картоне.
Заказаны сандвич и птифуры. Приглашен лакей Михайло, хотя и русский (он ведь не гость, не все ли равно), но говорящий по-французски не хуже парижанина и вдобавок очень вежливый – таких среди французов даже и не найти. Говорит «вуй-с» и «нон-с». Это редкость.
Насчет испанского языка дело не вышло. В хлопотах не успели им овладеть. А насчет английского обнаружилось нечто загадочное. Ливон на прямой вопрос бо-фрера Сенечки слегка покраснел и ответил:
– Конечно, научного диспута я поддерживать на этом языке не берусь, но объясниться в границах светского обихода всегда могу.
Но бо-фрер Сенечка этим не удовольствовался и попросил сказать хоть несколько слов.
– Я могу сказать, – пробормотал Ливон, – я могу, например, сказать: «хоу ду ю ду».
– А потом что?
– А потом уйду. Я хозяин. Мало ли у меня дел. Поздоровался с гостями, да и пошел.
– Ну, ладно, – согласился Сенечка. – Бери на себя англичан. С островитянами я расправлюсь сам.
Настал вечер.
Скрытые от взоров лампы разливали томный свет. Тонкое благоухание сандвичей и сдобной булки наполняло воздух. Граммофон плакал гавайскими гитарами.
Хозяйка, нарядная и взволнованная, улыбалась международной светской улыбкой.
Между прочим, здесь кстати будет отметить свойства светской улыбки. Это отнюдь не обыкновенная человеческая улыбка. Эта улыбка достигается распяливанием рта со сжатыми губами и совершенно серьезными и даже строгими глазами. Улыбка эта говорит не о радости или удовольствии, как обыкновенная человеческая улыбка. Она говорит просто: «Я – человек воспитанный и знаю, какую именно рожу надо корчить перед гостями светскому человеку».
Одни только японцы не умеют распяливать рта по-светски и изображают искреннюю улыбку и даже смех, что придает им откровенно идиотский вид.
Мадам Ливон усвоила европейскую технику и встречала гостей светской улыбкой.
Первым пришел господин густо испанского типа и молча тряхнул руку хозяину и хозяйке.
– Enchantée! – сказала хозяйка.
– Хабла, хабла! – крикнул хозяин и тотчас повернулся и убежал, делая вид, что его позвали.
Испанец вошел в гостиную, потянул носом и, поймав струи сандвичей, пошел к буфету.
Вторым пришел господин английского типа.
– Хоу ду ю ду? – воскликнул хозяин и убежал, делая вид, что его позвали.
Словом, все пошло как по маслу.
Англичанин вошел, оглянулся, увидел фигуру у буфета и молча к ней присоединился.
Затем пришел бо-фрер Сенечка и привел с собой корейского журналиста с женой, бразильянца с сестрой, норвежца и итальянца. Потом пришли три англичанки, и никто не знал, кто, собственно говоря, их пригласил. Англичанки были старые, но очень веселые, бегали по всем комнатам, потом попросили у лакея Михайлы перо и сели писать открытки друзьям.
Сенечка суетился и старался внести оживление. Но гости выстроились в ряд около буфета и молча ели. Точно лошади в стойле.
Пришла подруга хозяйки, Лизочка Бровкина.
– Ну что? Как? – спросила она.
– Enchantée! – томно ответила мадам Ливон и прошипела шепотом: – Умоляю, не говорите по-русски.
– Ах! – спохватилась Лизочка. – Et moi aussi enchantée avec plaisir.
И плавно пошла в гостиную.
– Мосье! – светски улыбаясь, сказала м-м Ливон Сенечке и отвела в сторону.
– Ке фер с ними? Ради бога! Ну, пока они еще едят, а потом что? И почему не едут артисты и государственные люди?
– Подожди. Надо же их перезнакомить. Вот, смотри, кто-то еще пришел. Подойди к нему и знакомь.
Новый представился. Он – японский художник Нио-Лава. Хозяйка подвела его к столу и, не давая времени схватить сдобную булку, на которую тот было нацелился, стала его знакомить. И вдруг произошло нечто странное. Произошло то, что испанский журналист, тот самый, которому хозяин сказал «хабла», взглянув на японца, уронил вилку и громко воскликнул:
– Оська! Ты как сюда попал?
– Неужели Моня Шперумфель? – обрадовался японец. – А где же Раечка?
Хозяйка старалась нервным смехом заглушить эту неуместную беседу.
В это время громкое «Хоу ду ю ду» заставило ее обернуться. Это сам Ливон ввел новую гостью.
– Американская поэтесса, – шепнул Сенечка. – Я сам ее пригласил. Пишет во всех нью-йоркских журналах. Мадам! Enchantée!
– Enchantée! – зафинтила хозяйка. – Пермете муа…
Но гостья, толстая, красная, скверно одетая, уставилась куда-то и, казалось, ничего не слышала. Хозяева и Сенечка смущенно проследили ее взгляд и с ужасом убедились, что уставилась она на лакея Михайлу.
– Господи! Что же это?
– Мишка! – закричала американка. – Михаил Андреевич! Да ты ли это?
– Вуй-с! – завопил Михайло и брякнул об пол поднос.
– Простите, – сказала американка по-английски. – Это мой первый муж. Теперь я за американцем.
И, обратясь снова к Михайле, крикнула:
– Да иди же сюда. Садись, поболтаем.
Подхватила его под руки и потащила на диван.
– Какой кошмар! Какой кошмар! – шептала хозяйка, сохраняя на лице судорожную светскую улыбку.
И вдруг отрадный голос Сенечки возгласил:
– Мосье Джумада де Камбоджа шантра ле шансон де сон пеи.
Очень смуглый господин подошел к роялю, сел, сыграл прелюдию, тряхнул головой:
Вдо-ль да по речке,
Вдоль да по Казанке
Серый селезень плывет!
– Что это – сон? – шепчет мадам Ливон.
Нет, не сон. Выговаривает так отчетливо. Это не сон, это ужас. Голова кружится… туман… А это что? Одна из старых англичанок с бразилианской сестрой замахала платочком и поплыла серой утицей русскую, русскую…
– Сенечка! – шепчет мадам Ливон. – Сенечка! Я умираю…
Но Сенечка ничего не отвечает. Он выпучил глаза и слушает, как корейский журналист, до сих пор объяснявшийся только по-французски с явно корейским акцентом, говорит ему:
– Я сразу вспомнил, что встречался с вами. Не бывали ли вы случайно в Боровичах? У Костиковых? А? Сам-то я костромич. А? В Боровичах не бывали? У нас было лесное дело. А? В Боровичах?
Публика
Швейцар частных коммерческих курсов должен был вечером отлучиться, чтобы узнать, не помер ли его дяденька, а поэтому бразды правления передал своему помощнику, и, передавая, наказывал строго:
– Вечером тут два зала отданы под частные лекции. Прошу относиться к делу внимательно, посетителей опрашивать, кто куда. Сиди на своем месте, снимай польты. Если на лекцию Киньгрустина, – пожалуйте направо, а если на лекцию Фермопилова, – пожалуйте налево. Кажется, дело простое.
Он говорил так умно и спокойно, что на минуту даже сам себя принял за директора.
– Вы меня слышите, Вавила?
Вавиле все это было обидно, и, по уходе швейцара, он долго изливал душу перед длинной пустой вешалкой.
– Вот, братец ты мой, – говорил он вешалке, – вот, братец ты мой, иди и протестуй. Он, конечно,