нелюбовь. У нее взгляд пустой и смотрит она в стол, чтобы легче было переносить ноющую боль. Кругом – прошлое, и оно неотличимо от настоящего. Только Анвар погиб, а стены такие же. И стол такой же. Удивительно, как не развалился до сих пор. Гриша поднимает на своего поводыря взгляд и устало вздыхает.
– Я сейчас умоюсь и поедем, – решительно говорит она, хотя не способна подняться со стула. Память воспроизводит ее голос таким же уставшим и измотанным, как он звучал тогда.
– Да сиди ты, Iовдал (с чеченского «дура»). – Анвар тоже звучит точь-в-точь, и речь у него торопливая, с акцентом. Волнуется, что ли? Гриша во сне не знает, можно ли волноваться о ней – она же всего лишь инструмент, оружие, вещь. Анвару только предстоит научить ее ценить себя, терпеливо показывая, что значит быть человеком.
Он будет протягивать ей заваренный чай с тремя ложками сахара и удивляться вежливому отказу из раза в раз. Будет прикрывать от преступников ценой своей целостности и будет давать ей пистолет тайком, чтобы учить стрелять. Заменит ей отца – поддерживающим кивком и добрым словом в сложное время. За это все можно было получить выговор, отстранение, срок – но никакая беда Анвара не пугала. Он жил по своим, особым законам чести и совести, и в эти законы пренебрежение кем-то не вписывалось. Он не стремился менять мир и помогать всем подряд, но одной – хотя бы! – помочь считал себя обязанным. И потому уважал Гришу как женщину и старательно чтил ее как человека.
– Но я не человек, – возражает она в пылу очередного спора. Они сблизились, и Гриша позволяет себе главную роскошь в своей жизни – несогласие.
Сон скачет между событиями, и, как ему привычно, заворачивается в вихрь мимолетных и обрывистых фраз, хронологию которых на утро уже не упомнишь. Грише снится ее жизнь – настоящее, прошлое, возможное будущее, – но эта жизнь насыщеннее и обширнее, чем кажется ранее. Взявшись покрепче пальцами за рукав, Гриша протирает запотевшее стекло старенькой двухдверной «восьмерки», и обзор ее становится чистым и ясным.
Мимо проносится город – чужой и родной одновременно, мучавший и спасавший. Когда в ближайший от дома гастроном привозят сразу черствый свежий хлеб и колбасу Барнаульского мясокомбината, то, сделав сытный бутерброд, Гриша вроде и любит Славгород. А потом, стерпев неделю голода в отопительный сезон, когда на дрова уходит почти половина зарплаты, она Славгород ненавидит. И он ее швыряет тоже с особенным остервенением: то приподнимет, чтобы ощутила, каково это – свобода, то отпустит вниз резким движением, притаптывая к выпотрошенной неплодородной земле.
– Я по вам скучаю, Анвар Дамирович… – скромно произносит она будто не своим голосом, разрезая надвое тишину в потертом салоне.
– И я по тебе скучал, Гриня… Хорошо, что теперь-то никуда не денусь.
Она удивленно поднимает взгляд на Анвара и уже спустя секунду в отвращении отворачивается снова к окну. Вот сон и смешался с явью.
Некогда пышущий здоровьем Анвар, со смуглой кожей, шелушащейся под степным ветром, с румяными щеками, с морщинистыми уголками раскосых кумыкских глаз, теперь покрыт синюшными трупными пятнами, выдающими, что он давно уже кормит червей в земле. Глаза его провалились, но Гриша помнит теплоту его взгляда и старательно гонит от себя дурное наваждение.
Всего на минуту зажмурившись, она открывает глаза уже в новенькой машине. Анвар так красив и молод, как мог быть только на старых затертых кадетских фотографиях, которые украдкой Гриша рассматривала в его маленькой служебной квартирке. И она сама непривычно красивая. Волосы заплетены – уж Ильяна, наверное, постаралась, – и платье белое обтягивает плечи, подпирая воротником подбородок. Единственное платье, мамино свадебное – реликвия в погибающем роду.
Зеркальце заднего вида маленькое, но вмещает ее всю, целиком. Видно, такая она личность маленькая, если влезла в этот прямоугольник. Гриша руками проводит по кружеву на груди и тепло улыбается, словно не видит, что облачена в белую робу, в которую одевают перед самым последним хортовским шагом к своей инъекции.
– А куда мы едем? – по-детски наивно интересуется Гриша, довольная своим видом. Она смиренна и не проверяет, можно ли выбраться из этой машины. Зачем распутывать мысли, которые так сбились? Ей не хватит терпения вычесать шерсть линяющей волчицы-судьбы, Гриша подавится ее остью.
– Ты знаешь, – спокойно отвечает ей Анвар. – Уже почти приехали…
Ильяна трясет Гришу за плечи, пытаясь поднять – все ее тело расслаблено, словно у мертвой. Может, Гриша бы и умерла в этом сне в покое и мире, если бы не эти горящие решимостью глаза в темноте.
Глава двадцатая
– Алик, просыпайся, дорогой!
Руки, пахнущие свежеиспеченным хлебом, аккуратно раздвигают плотные бордовые шторы. На тумбочке, украшенной ажурной тканной салфеткой, уже красуется поднос. Все, как предпочитает хозяин: тщательно поджаренные до золотистой корочки половинки круглых булок, в небольшой масленке сладко-сливочный кусок и ломтиками в полсантиметра шириной нарезанный сыр. Не имелось гауды. «Не привезли», накануне извинялась нянечка Ирина, но она взяла на себя смелость купить самый свежий новомодный сметанковый. Такой, мол, даже в Москве подают президенту, заверила ее продавщица. Ирина же все утро хлопочет и волнуется, рассчитывает на благосклонность любимого воспитанника – он кроме гауды редко какой сыр ест.
– Новый день настал, – мелодично, нараспев повторяет она терпеливо, чтобы разбудить, но не разгневать. Харитоновский нрав крут – что у сына, что у отца. – Самое время просыпаться!
Голос у Ирины нежный, родной. Сейчас она бабушка совсем – хоть и милая, и красивая, – но когда-то ей, шестнадцатилетней дурочке, вручили орущий комок, названный Альбертом Германовичем Харитоновым. Так и прошла ее жизнь – в заботе о нем. А он все так же молод и красив, даже не скажешь, что ему через пару лет пятьдесят. Ирина еще не знает, что скоро Харитоновы попросят ее уйти и наймут помоложе – чтобы у Алика не было ощущения, что всякая жизнь, кроме его собственной и ему подобных, быстротечна; но даже если бы знала – уже не разлюбила бы.
Она наклоняется к нему, убирает отросшие волосы с лица. Альберт стрижет коротко виски, но макушку зачесывает назад, так элегантно видна седина. Серебристость волос у вирий в почете: говорят, каждый волос – это знания, которыми они обладают. Чем раньше поседеешь – тем, значит, умнее.
Альберт поднимается нехотя, потому что допоздна увлекался новым навьим пособием по анатомии. Этих удивительных существ стали допускать к службе и настоящему труду только ради того, чтобы как можно лучше изучить биологические данные. Медицинский осмотр хорошо