До завтра. – И, не оборачиваясь, добавил: – Что тебе нужно, мой мальчик?
Семеро чужаков покинули безмолвный зал. Фредер подошел к отцу; тот взглядом скользил по таблицам с пойманными каплями чисел. Глаза Фредера впились в синюю металлическую пластинку подле правой руки отца.
– Откуда ты знал, что я здесь? – тихо спросил он.
Иох Фредерсен не смотрел на него. Хотя еще при первом вопросе, с каким к нему обратился сын, лицо его приобрело терпеливо-гордое выражение, он ничуть не утратил своей настороженности. Поднял взгляд на часы. Пальцы пробежали по уступчивым клавишам стола, беззвучно разослав приказы ожидающим людям.
– Дверь отворилась. Ни о ком не доложили. А без доклада ко мне никто не входит. Только мой сын.
Огонек под стеклом – вопрос. Иох Фредерсен дал ему погаснуть. Вошел Первый секретарь, стал рядом с великим владыкой великого Метрополиса.
– Вы были правы. Произошла ошибка. Она исправлена, – ровным голосом доложил он.
– Спасибо. – Ни взгляда, ни жеста. – Банку «Г» дано указание выплатить вам жалованье. Доброго вечера.
Молодой человек не шевелился. Три, четыре, пять, шесть секунд промелькнули на гигантском хронометре. На бледном как мел лице молодого человека горели пустые глаза, выжигали во встречном взгляде Фредера клеймо своего страха.
Иох Фредерсен медленно шевельнул плечом.
– Доброго вечера, – выдавил молодой человек.
И вышел вон.
– Почему ты его уволил, отец? – спросил сын.
– Он мне больше не нужен, – отвечал Иох Фредерсен, по-прежнему не глядя на сына.
– Почему не нужен, отец?
– Мне не нужны люди, которые вздрагивают, когда к ним обращаются, – сказал владыка Метрополиса.
– Может, он захворал… Может, тревожился о ком-то, кого любит…
– Возможно. А может, еще не очухался после не в меру долгой ночи в «Иосиваре»… Остерегайся, Фредер, считать людей добрыми, невинными или жертвами просто потому, что они страдают. Тот, кто страдает, виновен – перед собой… перед другими.
– Ты не страдаешь, отец?
– Нет.
– Ты совершенно невиновен?
– Время вины и страдания для меня позади, Фредер.
– А если этот человек… Я никогда не видел… но думаю, так, как он, выходят вон люди, решившие положить конец своей жизни…
– Может быть.
– И если завтра утром ты узнаешь, что он мертв… тебя это совсем не тронет?
– Нет.
Фредер помолчал.
Рука отца скользнула к тумблеру, нажала. Белые лампы во всех помещениях Новой Вавилонской башни погасли. Владыка Метрополиса дал окружающему миру понять, чтобы ему без особых причин не мешали.
– Невмоготу мне, – продолжал владыка, – когда человек, который подле правой моей руки вместе со мною работает над Метрополисом, поступается единственным, что ставит его выше машины.
– А что это, отец?
– Ощущать работу как наслаждение, – ответил владыка Метрополиса.
Фредер провел ладонью по волосам, задержал ее на белокурых прядях. Приоткрыл губы, словно хотел что-то сказать, однако не вымолвил ни слова.
– По-твоему, – сказал Иох Фредерсен, – мне требуются карандаши секретарей, чтобы контролировать американские биржевые сводки? Печатные таблицы трансокеанских передатчиков Ротванга в сто раз надежнее и быстрее мозгов и рук писарей. Но точностью машины я могу измерить точность людей… дыханием машины – дыхание людей, бегущих с нею наперегонки.
– И человек, которого ты только что уволил, обреченный (ведь быть уволенным тобою, отец, значит: вниз, в бездну!)… он выдохся, да?
– Да.
– Потому что он человек, а не машина…
– Потому что человеческое в нем уступило машине.
Фредер поднял голову. Взгляд его был совершенно растерянным, когда он устало сказал:
– Я уже не поспеваю за тобой, отец.
Терпеливое выражение на лице Иоха Фредерсена проступило ярче.
– Этот человек, – негромко сказал он, – был моим Первым секретарем. И платили ему в восемь раз больше, чем последнему. А это равнозначно обязательству выполнять в восемь раз больший объем работы. Для меня. Не для себя. Завтра пятый секретарь займет его место. Через неделю он сделает лишними четверых из оставшихся. Вот такой человек мне нужен.
– Потому что благодаря ему отпадает нужда в четверых других…
– Нет, Фредер. Потому что он ощущает работу за четверых других как наслаждение. Потому что он упивается работой… наслаждается ею, как женщиной.
Фредер молчал. Иох Фредерсен посмотрел на сына. Пристально посмотрел.
– У тебя что-то случилось? – спросил он.
Глаза юноши, красивые и печальные, глядели мимо него в пустоту. Буйный белый свет пеной вскипел в окнах и погас, оставив над Метрополисом черный бархат небес.
– Ничего у меня не случилось, – запинаясь, ответил Фредер, – просто мне кажется, я впервые в жизни постиг сущность машины…
– Это очень много значит, – сказал владыка Метрополиса. – Хотя скорее всего ты заблуждаешься, Фредер. Если б ты вправду постиг сущность машины, то не испытывал бы такого смятения.
Сын медленно перевел на него взгляд, исполненный беспомощности непонимания.
– Поневоле придешь в смятение, – сказал он, – когда, как я, выберешь путь к тебе через машинные залы… через изумительные залы твоих изумительных машин… и увидишь создания, прикованные к ним законами вечной бдительности… глаза без век…
Он запнулся, губы пересохли.
Иох Фредерсен откинулся на спинку кресла. Он не сводил глаз с сына, так и держал его в плену своего взгляда. Потом спокойно спросил:
– Почему ты выбрал путь через машинные залы? Он не самый короткий и не самый удобный.
– Мне, – сказал сын, подыскивая слова, – хотелось посмотреть в лица людей… чьи дети – мои братья… мои сестры…
Он шевельнул рукой, словно желая поймать на лету и вернуть едва произнесенные слова. Но они уже прозвучали.
Иох Фредерсен остался неподвижен. Хмыкнул, не разжимая стиснутых губ. Два-три раза легонько стукнул карандашом по краю стола. Перевел взгляд с сына на часы, где молниями вспыхивали секунды, опять посмотрел на Фредера.
– И что же ты обнаружил? – спросил он.
Секунды, секунды, секунды тишины. Потом сын будто с корнем вырвал свое «я» и жестом полного отречения швырнул отцу, но тем не менее остался на месте и, слегка склонив голову, заговорил так тихо, точно каждое слово задыхалось меж его губами:
– Отец! Помоги людям, что живут при твоих машинах!
– Я не могу им помочь, – отвечал мозг Метрополиса. – И никто не может. Они там, где им до́лжно быть. И таковы, какими им до́лжно быть. Для иного и большего они не годятся.
– Не знаю, для чего они годятся, – без всякого выражения сказал Фредер; голова его упала на грудь, точно его резанули по горлу. – Знаю только, что́ я видел… и зрелище это было ужасно… Я шел через машинные залы, подобные святилищам. Все великие божества обитали в белых святилищах. Я видел Ваала и Молоха, Уицилопочтли и Дургу [3]; одни являли неуемную общительность, другие пребывали в жутком одиночестве. Я видел колесницу Джаггернаута и башни молчания [4], кривой ятаган Мухаммада и кресты Голгофы. И все это сплошь машины, машины, машины; прикованные к постаментам, как божества к храмовым престолам, они возлежали там, проживая свою богоподобную жизнь: безглазые, но всевидящие, лишенные ушей, но всеслышащие, безъязыкие, но без устали возвещающие о себе, не мужчины и не женщины, но зачинающие и рождающие, неживые, но сотрясающие воздух своих святилищ никогда не замирающим дыханием своей живости. А рядом с богомашинами – рабы этих богомашин: люди, словно раздираемые