него был большой розовый шарф, он блестел и был повязан как-то по-особому залихватски, как у франта, за которым наблюдают все дамы. Я подумал, что бабушка с дедушкой были правы. Он в самом деле напоминал нашего Онегина.
Перед тем как целиться в своего друга Ленского, он снял шляпу. Странная эта была шляпа, никогда раньше я не видел такой, высокая с круглым дном. Чёрная мантия развевалась на фоне белого снега. Он был в самом деле холодным господином. Я даже чувствовал ненависть к нему в некоторых местах. Его друг мне понравился больше. Он пел таким высоким и мягким голосом, что казалось, что какое-то маленькое и нежное существо прячется у него на груди, и оно так беспомощно, а его ведут на бойню.
Когда зажегся свет, я вдруг увидел рядом с собой маму с папой. Я совсем забыл об их существовании в то время, когда смотрел на сцену. Папа держал в руках носовой платок и вытирал лицо. Мама хитро смотрела на него. Её зрачки плясали так живо, что, казалось, от озорства они сейчас выпрыгнут из глазниц. Она наклонилась ко мне и сказала: «Ты видел? Папа всплакнул…» Этот секрет был безмерно сладок.
«Я не плакал», – безразлично произнёс я.
«Нет ничего стыдного в слезах!» – провозгласила мама во весь голос. Это фраза была предназначена папе.
«Ну так где ты плакал, Чинчинуля?!» – повернулась она к папе, когда мы вышли из зала. Она не могла сдержаться. «Я хочу знать, в каком месте!» – повторила она так громко, что мне стало неловко, ведь люди вокруг могли услышать.
«Не знаю, – промямлил папа, хлюпая носом. – Мне необходимо перекусить, – добавил он, увиливая от маминого допроса. – Где тут буфет?»
«Лучше всего была сцена дуэли», – произнёс я, не принимая участия в их поединке.
«А хор подруг? Какой у них замечательный хор! – воскликнула мама зачарованно, будто выпуская мыльные пузыри изо рта. – Но где, однако, где ты всплакнул? В каком месте?» – настаивала она. Плечи её были расправлены, а голова сидела на них прямо, но весь её корпус колыхался, как морская вода на солнце. Мне казалось, от радости она готова пуститься в пляс по просторному фойе оперного театра.
«Не знаю. Может быть, и впрямь, когда они пели вдвоём…» – задумчиво произнёс папа, но я всё-таки не понял, какую сцену он имеет в виду. Мама начала напевать мотив из оперы, покачивая головой в такт, так что казалось, голова танцевала на её шее, как горшок на столешнице, который никак к ней не присоединён и вот-вот упадёт.
Папа купил сэндвич с красной рыбой в сметане, а мама заказала эспрессо ристретто. Я пил сок. Он был ярко-жёлтого цвета, как платье певицы, которая потеряла своего жениха, потому что Онегин убил его на дуэли.
5. Ждём Гарика
«Наверное, дядя Гарик приедет осенью или уже зимой», – говорит мне мама по дороге домой от дедушки с бабушкой. Мама тоже зовёт его дядей, хотя никакой он ей не дядя и даже не родственник. Но так это у русских: любого взрослого зовут дядей или тётей.
Дядя Гарик – это бабушкин и дедушкин друг молодости, ещё со студенческих лет. Он живёт в России, а дедушка с бабушкой ждут его: они хотят, чтобы он приехал в Израиль. Жизнь в Израиле гораздо лучше, чем в России, и дедушка уверен, что дяде Гарику будет здесь хорошо.
«Твой дедушка – большой сионист», – объясняет мне мама, но её слова звучат грустно, как будто речь идёт о дедушкином крупном недостатке. «Он считает, что все евреи мира должны жить в Израиле, но не все разделяют это мнение», – поясняет она.
И снова бабушка с дедушкой обсуждают приезд дяди Гарика. Когда от него приходит письмо на жёлтой шероховатой бумаге, они садятся на синий диван в гостиной, дедушка скрещивает руки на груди, бросает бабушке короткую и невнятную фразу и вздыхает. После этого они некоторое время молчат, потом бабушка медленно говорит что-то дедушке в ответ. Она выдавливает слова, они словно выползают из её рта, замирая. Потом они снова молчат, и мне не удаётся уследить за их разговором и понять, что именно они имеют в виду.
«Он всегда был человеком нерешительным», – говорит дедушка, махнув рукой. Бабушка встаёт и выходит из комнаты, как будто у неё какое-то срочное дело. Её губы сжимаются до белизны, и я уже знаю: бабушка сердится на дедушку. Она не любит, когда про дядю Гарика говорят плохо.
Я тоже жду приезда дяди Гарика. Мне хочется познакомиться с ним, узнать, кто он такой, и я не понимаю, почему он не едет, – ведь все его так ждут.
«Мы жили в одном дворе», – рассказывает мне мама на опустевшей в пятницу вечером улице.
«Во дворе? Как это – во дворе?» – спрашиваю я.
«Россия – большая, и места в ней много, – поясняет она. – Там строят многоэтажные дома так, что между ними остаётся прямоугольное пространство, похожее на огромный внутренний двор, без машин. В нашем дворе росли старые липы и клёны, высокие и развесистые… – продолжает мама, и я уже чувствую, как она отдаляется от меня. – Настоящая роща, по израильским понятиям! – добавляет она. – Дорожка, которая пересекала двор по диагонали, лежала между нашим домом и домом дяди Гарика. Зимой деревья покрывались снегом. О! Как это было красиво…»
Мама становится сентиментальной, и я уже знаю, что она рассказывает мне то, о чём ей приятно вспоминать. Но меня не интересуют сейчас заснеженные русские рощи. «Перестань!» – мне хочется её остановить. Не хочу я путешествовать сейчас по лесам России! Я всего-навсего хочу понять, почему дядя Гарик не едет в Израиль. Почему он мешкает? Однако мою маму не так-то просто остановить.
«Зимой мы ходили в походы, – продолжает она, – лыжные походы по лесу, по огромному нетронутому лесу, в котором нет беговых дорожек и маршрутов для пешеходной ходьбы».
«И дети тоже ходили?» – спрашиваю я. Её рассказ всё-таки увлекает меня. Я ещё ни разу не ходил на лыжах, но видел по телевизору, как лыжники на соревнованиях за границей в разноцветных костюмах прыгают с невообразимой высоты и выписывают зигзаги. И мне трудно было поверить, что моя мама тоже была способна на такое, когда была маленькой.
«Конечно, – подтверждает мама весело и уверенно, – но это не те лыжи, не горные, а беговые. По трассе. Длинная-длинная прогулка по лесу, а не прыжки с вышек. Мы выходили все вместе и шли долго-долго, огромные расстояния по всей этой белизне